Я

Начнём, как всегда, с более ранних рассказов. «Едит трамвай. В трамвае едут 8 пассажиров. Трое сидят: двое справа и один слева. А пятеро стоят и держатся за кожанные вешалки: двое стоят справа, а трое слева. Сидящие группы смотрят друг на друга, а стоящие стоят друг к другу спиной. Сбоку на скамейке стоит кондукторша. Она маленького роста и если-бы она стояла на полу, ей бы не достать сигнальной верёвки». Статичная картина, нехарактерная для Хармса зрелого. Но уже сюда вкралась «мета безумия»: кондукторша, стоящая на скамейке1. «Трамвай останавливется, все падают вперёд и хором произносят: "Сукин сын!"». Это действительно «картина мира». Но вот кто появляется в этом «мире»: «В трамвай входит новый пассажир и громко говорит: "Продвиньтесь пожалуйсто!" Все стоят молча и неподвижно. "Продвиньтесь пожалуйсто!" кричит новый пассажир. "Пройдите вперёд, впереди свободно!" кричит кондукторша. Впереди стоящий пассажир басом говорит не поворачивая головы и продолжая глядеть в окно: "А куда тут продвинишься, что ли на тот свет". Новый пассажир: "Разрешите пройти". Стоящие пассажиры лезут на колени сидящим и новый пассажир проходит по свободному трамваю до середины, где и останавливается». «Новый пассажир» отделён от толпы — дистанцирован от неё. Тем не менее он вынужден с ней взаимодействовать. Однако обращаясь к ней на её языке, он терпит поражение. Тогда «новый пассажир» решает отталкиваться не от них, а от себя. Он произносит с достоинством казалось бы неуместную среди этого контингента реплику: «Разрешите пройти»... И она действует как заклинание: нечисть расступается («стоящие лезут на колени сидящим»). Наверное, эта миниатюра о том, как Хармс хотел прожить жизнь. Быть обособленным от окружающей мерзости, и иметь достаточно власти и силы, чтобы эту дистанцию держать. «Новый пассажир лезит в карман, достаёт кошелёк, вынимает деньги и просит пассажиров передать деньги кондукторше. Кондукторша берёт деньги и возвращает обратно билет». Это ранняя мечта. Судя по всему, позднее Хармс осознал её несбыточность и даже, возможно, наивность. Правда её отголоски есть и в зрелом периоде: вспомним дневниковую запись, где Хармсу хочется быть «в жизни тем же, чем Лобочевский был в геометрии». Однако выходом это не будет. Выход, как мы помним, Хармс найдёт в другом...2

В написанном по-видимому тогда же (в 1930-м) тексте вновь появляется трамвай как вестник образа «мира». «Шёл трамвай, скрывая под видом двух фанарей жабу». В этом, на наш взгляд, суть этого рассказа. С одной стороны, хочется видеть сокрытое, с другой, за всем этим скрывается «жаба». «В нем всё приспособленно для сидения и стояния. Пусть безупречен будет его хвост и люди, сидящие в нем, и люди, идущие к выходу». «Всё приспособленно»... Желание увидеть на земле элементы рая. Конечно, «среди них попадаются звери иного содержания. Так же и те самцы, которым не хватило места в вагоне, лезут в другой вагон». Но рассказчик в данный момент считает, что их можно проигнорировать: «Да ну их, впрочем, всех!»3. И тут проявляется актуальное для того периода «чинарство» («Дело в том, что шёл дождик, но не понять сразу: не то дождик, не то странник», далее следует «чинарское» выяснение этого вопроса: «судя по тому, что если стать в пиджаке, то спустя короткое время он промокнет и облипнит тело — шёл дождь. Но судя по тому...»). Как мы много раз говорили, Хармс довольно быстро поймёт бесперспективность «чинарских» умозаключений. Даже в этом тексте видно, что они никуда не ведут. Хармс уже тогда всё чувствовал: не зря из окна «высововалась голова, принадлежащая кому угодно, только не человеку, постигше<му> истину» (это ещё очень мягко сказано), которая «свирепо отвечала: вот я тебя этим (с этими словами в окне показывалось что-то похожее одновременно на кавалерийский сапог и на тапор) дважды двину, так живо всё поймёшь!». Вопрос сейчас, напомним, в том, кто идёт: дождик или странник. Наглядно видно, сколь уместны «чинарские» рассуждения в «мире». Однако рассказчик предпочитает продолжить игнорировать мерзость «мира», он пока считает это возможным. Ему дорого его возвышенное настроение: «Судя по этому, шел скорей странник, если не бродяга, во всяком случае такой где-то находился поблизости, может быть за окном»4. Что сказать, ранний текст...

Важнейшая веха в творчестве Хармса — рассказ «Утро» (25 октября 1931), где повествователь — практически сам Хармс. «Утро» фактически состоит из «Я». Позднее из этого рассказчика выйдет повествователь главного хармсовского текста — «Старухи»5.

Видимо, примерно в то же время описан ещё один близкий Хармсу персонаж: «К одному из домов, расположенных на одной из обыкновенных Ленинградских улицах, подошёл обыкновенный с виду молодой человек, в обыкновенном чёрном двубортном пиджаке <...> Ничего особенного в этом молодом человеке небыло, разве только то, что плечи его были немного узки, а ноги немного длинны, да курил он не папиросу, а трубку; и даже девицы, стоявшие под воротней, сказали ему в след: "тоже американец!"». Ещё один повод задуматься о связи дальнейшей дискредитации иного с автобиографическим. «Но молодой человек сделал вид, что не слыхал этого замечания и спокойно вошёл в подъезд». Развитие коллизии «нового пассажира»: тот же враждебный мир, над которым уже нет власти, но пока ещё представляется, будто можно «спокойно» держать дистанцию. Судя по всему, Хармсу очень хотелось что-то написать. Но он не знал, о чём. Поэтому решил описать практически себя6, интеллигентного человека: «На другой день Яков Иванович7 проснулся в 10 часов. Рядом с кроватью, на стуле стоял телефон и звонил. Яков Иванович взял трубку. — Я слушаю, — сказал Яков Иванович. — Здраствуйте Вера Никитишна. Спасибо, что вы меня разбудили...». Фактически, Хармс, видимо, не зная, что делать, попытался выйти из положения, описав себя, не знающего, что делать («Так, ничего не делая, он просидел за столом часа три и даже по лицу не было видно, чтобы он о чём ни будь думал») и таким образом что-то всё-таки сделав. Конечно, этот выход раннего Хармса не дотягивает до его зрелого уровня. Настоящим выходом в том числе и из этой ситуации станет та же «Старуха» (где тема невозможности что-то написать будет одной из центральных, а также повторится феномен «письма о невозможности письма»).

Пока Хармс не нашёл свои «рубрики», он продолжает писать о себе (при этом ещё редко обращаясь к прозе). «В 2 часа дня на Невском проспекте или, вернее, на проспекте 25-го Октября ничего особенного не случилось». Очень напоминает «обыкновенные Ленинградские улицы», «обыкновенного молодого человека», в котором не было «ничего особенного». Перед нами ещё один аспект того, как Хармс, видимо, хотел, чтобы его воспринимали. Угадывается неприкрытое желание казаться — если приглядеться — загадочным: «Или нет, совсем не то! Он просто приезжий и не знает куда итти. Но где же его вещи? Да нет, постойте, вот он поднимает зачем то голову, бутто хочет посмотреть в третий этаж, даже в четвертый, даже в пятый». Однако самоирония была присуща Хармсу с самого начала: «Нет, смотрите, он просто чихнул и теперь идет дальше. Он немножечко сутул и держит плечи приподнятами». Вновь возвращается тема магического: «Его зеленое польто раздувается от ветра. Вот он свернул на Надеждинскую и пропал за углом. Восточный человек, чистильщик сапог, посмотрел ему в след и разгладил рукой свои пышные черные усы». Загадочное плавно перешло и на этого персонажа: «Его польто длинное, плотное, сиреневого цвета не то в клетку, не то в полоску, не то, чорт подери, в горошину». Этот текст такой же неопределённый, как «польто» этого человека8.

Примерно в это время написана ещё одна зарисовка себя — «Иван Фёдорович пришёл домой...» (на этот раз с игровым элементом, инверсией: кошка в роли собаки и наоборот)9. Как видим, пока с рассказами Хармс испытывает серьёзные трудности. Он, можно сказать, ещё не понял, о чём будет писать. Переломным моментом, судя по всему, становится ссылка в Курск. Там Хармс пишет текст «Я один. Каждый вечер Александр Иванович куда ни будь уходит и я остаюсь один...»10 (поэтическую зарисовку своей жизни11) — последний выплеск «подготовительного» периода12.

В тексте «Гиммелькумов смотрел на девушку...» Хармс уже не просто изображает себя13. Тут находится место не только горькой самоиронии, но и небольшому трюку: «Гиммелькумов искал внутреннюю идею, чтобы на всю жизнь погрузиться в неё. Приятно быть в одном пункте как бы сумасшедшим. Всюду и во всём видит такой человек свой пункт. Всё на его мельницу. Всё имеет прямое отношение к любимому пункту». Несмотря на явную ироничность, идея сама по себе не так плоха14. Но вот, как она воплощается: «Вдруг страшная жадность охватила Гиммелькумова <...> Гиммелькумов повторял правила о переносе слов и долго размышлял о буквах с т в, которые не делятся. "Ныне, я очень жад — ный", — говорил сам себе Гиммелькумов». Переносить все слова — вот, в какую идею он полностью погрузился... «Его кусала блоха, он чесался...» (хармсовская мета низкого быта, которая окончательно делает идиотичным происходящее) «...и раскладывал в уме слово "естество", для переноса с одной на другую строчку».

В рассказе «— Видите ли, — сказал он...» Хармс отчётливо узнаётся в Клопове. Узнаётся по особой, близкой к дневникам лирической интонации и по особой конфигурации сочувствия, которое он вызывает. Это одна из встреч с «прекрасной дамой». Клопов хочет произвести впечатление на «даму в жёлтых перчатках»15. И даже более того — вызвать её сочувствие. У него есть единственный для этого способ: он должен придумать историю, которая её тронет. И Клопов выдумывает «про медный взгляд»16. Но ничего не выходит. Он добивается только лишь лёгкого испуга, а потом молчания. И тогда Клопов (самоуничежение здесь выражается и в имени) говорит правду: «Я, видите ли, разбил сегодня свои часы и мне всё представляется в мрачном свете17 <...> Я носил их шестнадцать лет. Вы понимаете, что это значит? Разбить часы, которые шестнадцать лет тикали у меня вот тут под сердцем? У вас есть часы?»...

Ещё одна встреча с «интересной», «красивой дамой» происходит в другой «мечтательной зарисовке»: «В одном большом городе...». Здесь Хармс определённо узнаётся в «интересном молодом человеке, одетом во всё клетчатое» — персонаже, который вновь вызывает жалость и сочувствие18. К этим рассказам, видимо, надо относиться как к личным зарисовкам и самоосмыслению19. Вместе с тем в них ощущается и некое «принятие» себя. В рассказе «Тетрадь» и вовсе переходящее в острое ощущение собственного достоинства. «Тетрадь» — ещё один эпизод взаимоотношений с «прекрасной дамой». На этот раз она причинила герою, в котором — интонационно — узнаётся сам Хармс, «такую боль обиды», что сравнить это можно лишь с «несмываемым позором»20.

Мы много говорили о поисках, которые вёл Хармс (в основном, в связи с чудом)21. Видимо, «поиск прекрасной дамы» — один из них. (Отметим, что «прекрасные дамы» появляются только в «рубрике» «Я», в других — тотально жутких — рассказах их даже представить нельзя.) Последняя — и лучшая, идеальная, безупречно понимающая героя — «милая дамочка» встретится в «Старухе». Но «угнаться» за ней, не решив вопрос о Боге — невозможно...22 Этим и завершится эта линия.

Следующий рассказ лежит в пересечении «Я» и «картины мира». Если обычные тексты «рубрики» «картина мира» повествуют о «мире» в целом, то этот — о том, какое место отвелось (бы) в нём самому автору. «Феодор Моисеевич был покороче, так его уложили спать на фисгармонию, зато Авакума Николаевича, который был черезвычайно длинного роста, пришлось уложить в передней на дровах». «Черезвычайно длинный рост» — практически безальтернативное23 указание на квази-автобиографичность такого персонажа. Оказывается, что даже в самой мягкой версии «мира» «Я» места нет (что здесь донесено практически буквально»): «длинный Авакум Николаевич долго возился и пристраивался, но никак не мог улечься: то голова его попадала в корытце с каким то белым порошком, а если Авакум Николаевич подавался вниз, то распахивалась дверь и ноги Авакума Николаевича приходились прямо в сад». Поначалу герой пытается как-то с этим справиться, но «Провозившись пол ночи, Авакум Николаевич ошалел на столько, что перестал уже соображать, где находится его голова и где ноги...». Справиться с этим не удаётся, остаётся только «принять» (о похожем мы говорили чуть выше). Вот, как это выглядит: «...и заснул, уткнувшись лицом в белый порошок, а ноги выставив из дверей на свежий воздух». Последний абзац создаёт разительный контраст бесконечной нелепой возни (сюжет «интеллигенция выехала в деревню») и деревенской основательной идиллии (простоты): «Ночь прошла. Настало утро. Проснулись гуси и пришли в сад пощипать свежую травку. Потом проснулись коровы, потом собаки и, наконец, встала скотница Пелагея». Вот так выглядит жизнь «на твёрдой ноге». Редкий для Хармса случай, когда «мир» не дискредитирован явно. Хотя предчувствие и общее настроение, как всегда, не самое радужное.

Практически только в текстах «рубрики» «Я» могут нарушаться некоторые законы хармсовского «мира». Таков рассказ «Иван Яковлевич Бобов проснулся...» (о чём ниже). На «Я» указывает жалость и сочувствие, которые вызывает персонаж; его желание носить определённый фасон брюк (полосатые, клетчатые и т. д.) и невозможность их где-либо приобрести. Удаётся купить лишь ужасные ядовитые «зелёные брюки с жёлтыми крапинками». «Два дня Иван Яковлевич не решался надеть новых брюк, но когда старые разодрались так, что издали можно было видеть, что и кальсоны Ивана Яковлевича требуют починки, пришлось надеть новые брюки» (уже встречавшаяся нам характерная неловкость, связанная с внешним видом). «Иван Яковлевич <...> увидав, что теперь навстречу ему идёт не служащий, а служащая, опустил голову и перебежал на другую сторону улицы» (характерное демонстративное поведение). С этим всем мы уже встречались, а вот с таким финалом, наверное, нет: «Сослуживцы Ивана Яковлевича конечно обратили внимание на зелёные брюки со штанинами разного оттенка, но, видно, догадались, что это причина злости Ивана Яковлевича и расспросами его не беспокоили. Две недели мучился Иван Яковлевич, ходя в зелёных брюках, пока один из его сослуживцев, Апполон Максимович Шилов, не предложил Ивану Яковлевичу купить полосатые брюки самого Апполлона Максимовича, буд то бы не нужные Апполлону Максимовичу». Пожалуй, это единственный текст о тактичности и о сочувствии (к которому способна ещё разве что «милая дамочка» из «Старухи»).

Часть миниатюр может быть дешифрована исключительно благодаря знанию о существовании «рубрики» «Я». Таков, например, совершенно невнятный на первый взгляд рассказ «Новые Альпинисты». Однако в тексте присутствует ключевая подсказка: загадочный Аугенапфель оказывается «гражданином в клетчатых брюках» — явное указание Хармса на самого себя. Теперь рассказ обретает вполне определённое прочтение. Аугенапфель хочет познать бытие, он ищет «духана» (видимо, от слова «дух»). Аугенапфель — видящий. И он видит всадника. Всадник же оказывается не так прост: в своих поисках «духана» Аугенапфель натыкается на сокрытое24. Всадник неожиданно достаёт деревянное яблоко и раскусывает его пополам. Это сокрытое зловеще (ведь имя Аугенапфель отсылает к немецкому слову «глазное яблоко»). Раскусить деревянное яблоко непросто — но всаднику это под силу. Видящего — ослепят... Аугенапфелю от этого «становится не по себе», он «начинает пятиться». А после крика всадника, напоминающего заклинание («Халгаллай!») и вовсе «сваливается под откос». Туда же, куда незадолго до этого свалился некий Бибиков. Бибиков — это типичный хармсовский персонаж (он глуп, сваливается, садится на камушек). На пути познания бытия далеко не продвинешься, кроме того, это опасно — Хармсу остаётся литература (силу которой писатель испытывает на себе: Хармс — полноценный обитатель «мира», его постигает та же участь, что и созданного им персонажа). Теперь и Бибиков, и Аугенапфель оба — «под откосом». И там знакомятся. Или — на другом уровне — Хармс «знакомится» со своим персонажем, своей литературой. «— Я альпенист Бибиков. А вы кто? — А я альпенист Аугенапфель. Таким образом Бибиков и Аугенапфель познакомились друг с другом». Альпенист Бибиков, альпенист Аугенапфель... Всё это напоминает «немец Клаус», «немец Михель»; «чинарь» Хармс, «чинарь» Введенский. Вот такие они — «новые альпинисты»... Вот такой он новый писатель. Такая у него будет литература. Тут много самоиронии (вот такими горами теперь будет заниматься тот, кто искал «духана»). Но много и любви. Этот рассказ — своеобразное признание автора в любви к своему творчеству25.

О том, что Хармс живёт в своём «мире» написано и в рассказе «Один человек, не желая более питаться сушёным горошком...». Этот «один человек» отсылает к «Я»26. Действие происходит в реалиях того времени27. И вообще всё совершенно реалистично — за исключением одного явного указания на тесную вплетённость происходящего в «мир»28. То есть все эти жуткие персонажи «мира» окружают Хармса на самом деле. Он хочет вырваться от них — уйти к чистому искусству («Ему надоела его мелкая, безобразная жизнь, и он направился к Эрмитажу»)29. Но жизнь не даёт ему соприкоснуться с ним: «все его дела были слишком мелки и ничтожны. Важно только то, что в Эрмитаж он не попал...». Героя постоянно преследуют нелепые неудачи30 — даже в мелких рутинных делах. Ему даже не удаётся заснуть и остаток дня он проводит просто сидя на диване. Кроме искусства остаётся любовь («Вот если бы мне влюбиться в молодую красиву<ю> даму <...> В ту, которую я видел сегодня на улице»). Но и это не удастся (где её теперь искать?)31. Можно было бы ещё надеяться, что кто-то поможет извне. «В коридоре раздалось три звонка». Но и пришедшие героя видимо не радуют («— Это ко мне, — сказал Иван Яковлевич, продолжая сидеть на диване и курить»)... Хармс в декорациях своей «картины мира»...

«Такие же длинные усы...» — миниатюра о взаимодействии автора со своими героями. Вначале даётся описание типичных хармсовских персонажей: «Пан Пшеховский гордился своими усами и глупая32 рожа Матвея Соломанского приводила пана в ярость. Пан стучал каблуками и кулаками, скалил зубы и плевал в стену; пан чернел от ярости и кричал тонким противным голосом». В следующем абзаце «Я» появляется буквально: «Я писал стихи о часах...». Но «в соседней комнате сидел пан Пшеховский», очень плохо шил на машинке, ругался, «машинка стучала неравномерно и мешала [«Я»] сосредоточиться». Хармсу мешают его герои (которые не выходят у него из головы). Они не дают ему творить чистое искусство (вспомним «Эрмитаж»). Под возвышенной литературой могут пониматься стихи — недаром герои (прозы!) мешают ему писать именно их. «Мне надоела эта постоянная ругань и стук швейной машинки. Я плюнул и вышел на улицу»...

Невероятно похожее мы видим и в одном из самых поздних хармсовских текстов: «Калиндов стоял на ципочках и заглядывал мне в лицо. Мне это было неприятно. Я отворачивался в сторону, но Калиндов обегал меня кругом и опять заглядывал мне в лицо. Я попробывал заслониться от Калиндова газетой. Но Калиндов перехитрил меня: он поджёг мою газету, и когда она вспыхнула, я уронил её на пол, а Калиндов начал опять заглядывать мне в лицо. Я, медленно отступая, ушёл за шкап, и тут, несколько мгновений, я отдыхал от назойливых взглядов Калиндова. Но отдых мой был не длителен: Калиндов на четверинках подполз к шкапу и заглянул на меня снизу». Вновь персонаж преследует своего создателя и не даёт ему покоя. «Терпение моё кончилось: я зажмурился, сапогом ударил Калиндова в лицо»33. Не исключено, что поздний Хармс рефлексирует: может, он и хотел бы писать о чём-то другом, иначе — но он не может. Ему не уйти от своих персонажей. «Когда я открыл глаза, Калиндов стоял передо мной со своей окровавленной рожей и рассеченным ртом и по прежднему заглядывал мне в лицо»...

На взаимодействии с персонажами построено и «Поздравительное шествие». Рассказ написан «К семидесятилетию Наташи» (тёти Хармса). Вначале вновь описаны типичные хармсовские персонажи: Артомонов, Хрычов, Молотков. Всё как всегда: глупость, падения, склоки, ругательства (а происходящее в целом напоминает «Тюк»34). Но тут в тексте происходит неожиданный поворот. Появляется «Я». Вновь в буквальном смысле: «В это время дверь открылась и в комнату вошёл я». И всё меняется: «— Стоп! — сказал я. — Прекратите это безобразие! Сегодня Наталии Ивановне исполнилось семьдесят лет». Персонажи продолжают вести себя как дети (которые жалуются своему создателю, совсем как отцу: «— Он меня трижды со стула на пол скинул...»)35. «— Цык! — крикнул я. — Встать! Артомонов встал. — Взяться за руки! — скомандовал я. Артомонов, Хрущов и Молотков взялись за руки. — А теперь за — а мной!». Персонажи беспрекословно подчиняются своему создателю. Как и положено. «И вот, постукивая каблуками, мы двинулись по направлению к Детскому Селу». Туда, где живёт Наталья Ивановна Колюбякина. В её день рождения Хармс дарит любимой тёте самое дорогое, что у него есть — свою литературу. Дарит литературу — во всех смыслах...

В этом контексте можно по-особому взглянуть на как бы невнятную (но написанную в «зрелые» годы) миниатюру: «Вот однажды один человек по фамилии Петров надел валеньки и пошёл покупать картошку. А за ним следом наш художник Трёхкапейкин пошёл...». С одной стороны, это «картина мира». Пуст этот «мир». Но есть тут ещё кое-что. Ведь перед нами типичный хармсовский персонаж с типичной хармсовской фамилией Петров. Петров глуп (до безумия36), он падает («потеря»). Но он удивительно незлобен. Мы улавливаем ту самую странную любовь к подобным персонажам, с которой сталкивались только что. Дело в том, что за Петровым следует «художник Трёхкапейкин». Отсылку к Хармсу можно увидеть уже в имени этого персонажа: во-первых, он художник, творец, во-вторых, беден (что часто намекает на Хармса37). «Идёт художник за Петровым и его ноги на бумажку зарисовывает». С любовью... «Вот Петров по улице идёт и на собак смотрит. Вот Петров бегом к трамвайной остановке бежит. А вот Петров в трамвае на скамейке сидит...». Словно взгляд отца на любимого сына.

Выделение «рубрики» «Я» и сделанные только что наблюдения позволяют достаточно уверенно увидеть интересный подтекст в рассказе «"Макаров! Подожди!" — кричал Сампсонов» (в котором мы раньше отмечали лишь бросающиеся в глаза характерные хармсовские «потери»). Обратим внимание на последний абзац: «Сампсонов вынул из кармана маленькую черную гнутую трубку с металлической крышечкой и резиновый кисет, набил трубку табаком, раскурил её, сел на пень и пустил облако синего табачного дыма». Трубка (тем более столь подробное связанное с ней описание) практически гарантирует, что Сампсонов отсылает к Хармсу. И тут многое неожиданно становится понятным. Посмотрим, как бегут наши персонажи: «Уже не хватало дыхания, уже клокотало в груди у Макарова, но Макаров бежал, размахивая кулаками и глотая воздух широко раскрытым ртом. Не смотря на все усилия, Макаров бежал небыстро, поминутно спотыкался и придерживался руками за все встречные предметы. Наконец, пробегая мимо ветлы, Макаров зацепился карманом за сучок и остановился» — «Сампсонов бежал легко и свободно, прижав кулаки к бокам. На лице Сампсонова сияла счастливая улыбка и было видно, что бег ему доставляет удовольствие». Видимо, бег — это своеобразная метафора творчества. В Макарове можно осторожно угадать Николая Макаровича Олейникова38. Олейников бежит тяжело, а Хармс — легко...39 Однако действительность не оправдывает радужных ожиданий: «— Эй, Макаров! Сейчас я до тебя добегу! — крикнул Сампсонов, но с этими словами спотыкнулся о кочку и упал»40. Как разительно отличаются поздние рассказы от ранних! Перед «Я» уже никто не расступается и не бежит прочь (как это было в «Едит трамвай...»41). Наоборот, теперь уже сам Хармс спотыкается (хотя бы и начав бежать «легко») — точь-в-точь как его герои42. Хармс уже вовсе не так выделен — здесь его не так-то просто узнать, он уже сам сильно смахивает на своих типичных персонажей...43

«Маляр сел в люльку...» — на первый взгляд, неоконченный, пересыщенный и маловразумительный абсурдный текст. Но обратим внимание на действующих в нём персонажей. Они глупы, очень бестолковы, но удивительно беззлобны! Даже немного картонны. Почти наверняка, это те самые «типичные персонажи». Типична пара — Петров и Комаров (конечно, мы хорошо помним текст из «Случаев» с соответствующим названием). Типичен маляр. Самое главное происходит там, где человек «в пиджаке» душит человека «без пиджака»... Что же это за место? На двери в эту квартиру «висела дощечка с надписью: "квартира № 8. Звонить 8 раз". А под этой дощечкой висела другая, на которой было написано: "Звонок не звонит. Стучите". Собственно, на двери и не было никокого звонка». Это очень прозрачное указание Хармса на самого себя44. Это он в беде. И его персонажи всеми силами — все как могут — пытаются ему помочь (словно зная, кто их создатель). Чего стоит «толпа» (как будто та самая — хармсовская), которая решает помочь! Жаждет помочь и «человек в соломенном картузе». И «старушка»45 (!) с «маленьким лицом» и «таким большим носом», который «можно было взять двумя руками» (хотя ничего кроме как потребовать «всех мошейников сдать миллиции и лишить их паспорта» она сделать не в состоянии). Даже дворник!!! (Традиционно жутко выглядящий: «в огромной косматой папахе, в голубой майке и красных резиновых галошах, надетых на рваные валеньки».) Разумеется, шансов у них нет никаких. Чуть лучше других маляр. Ему даже удаётся впрыгнуть в ту самую комнату. Но результат остаётся неизвестным. «Дверь не открывалась <...> — Нет, не открывают, — сказал дворник и повернул на голове папаху задом на перёд». Хармс свою литературу любит. Но понимает, что она его не спасёт... Когда явится «человек в пиджаке», чтобы его задушить, ему никто не поможет... Только, разве что, чудо.

Наблюдения о взаимоотношениях Хармса с персонажами позволяют приблизиться к пониманию ещё одного сложного рассказа — «Я поднял пыль...». Это очень зрелый и один из подытоживающих хармсовских текстов. «Дети бежали за мной и рвали на себе одежду». Как мы помним, дети — частые гости в прозе Хармса. Вновь перед нами мотив преследования персонажами автора. «Старики и старухи падали с крыш <...> Рваные дети мчались за мной и, не поспевая, ломали в страшной спешке свои тонкие ноги. Старики и старухи скакали вокруг меня». Очередные характерные и легко узнаваемые образы из прозы. «Я» находится в пути («Я нёсся вперёд!»), проживает жизнь, а вокруг него его «мир», его литература. Да и «Я» уже — давно часть этого «мира» («Я свистел, я громыхал, я лязгал зубами и стучал железной палкой»). «Грязные рахитичные дети46, похожие на грибы поганки, путались под моими ногами. Мне было трудно бежать». И вновь тот же образ — бега... Только теперь «Я» бежится не «легко и свободно», а «трудно». Видно, сейчас уже своя литература тяготит, вяжет. «Я поминутно спотыкался и раз даже чуть не упал в мягкую кашу из барахтующихся на земле стариков и старух». Всё очень мрачно и буквально переполнено мерзостью. Происходящее напоминает апокалипсис. «Я прыгнул, оборвал нескольким поганкам головы и наступил ногой на живот худой старухи, которая при этом громко хрустнула и тихо произнесла: "замучили"». Происходит переход: «Я, не оглядываясь, побежал дальше. Теперь под моими ногами была чистая и ровная мостовая». «Я» попадает в «баню»: «Горячее белое облако окружило меня. Я слышу слабый, но настойчивый звон». Ещё один мгновенный переход: «Я, кажется, лежу». И финал: «— И вот тут-то могучий отдых остановил моё сердце». Наверное, первую «реплику» «Я поднял пыль» следует понимать как поэтическое перефразирование фразы «Я создал мир». Автор смотрит на свою жизнь, на свой путь47. И теперь ему хочется отдохнуть от персонажей и от жизни, наполненной ими.

Завершить эту линию наблюдений хочется рассказом «Новый талантливый писатель». Этот текст интересен тем, что в нём, судя по всему, Хармс сам предъявил пример своего типичного прозаического текста. «Андрей Андреевич придумал такой расказ: В одном старинном замке жил принц, страшный пьяница48 <...> "Ах ты, — говорит принц, — ледя!" И с этими словами хвать жену об пол! Жена себе всю харю расшибла, лежит на полу и плачет <...> Выходит, значит, что курица на башне шумит, принц, значит, матерно ругается, жена внизу на полу лежит, одним словом настоящий содом». Типичный «мир»... Ну а далее — реплики «резонёра» (традиционно находящиеся в конце повествования), у которых на этот раз другой смысл. Здесь цель не в дискредитации рассказчика, а в несколько грустной, но спокойной самоиронии (характерный же стиль «резонёрства» вновь указывает на сплетённость Хармса и его «мира»): «Вот какой рассказ выдумал Андрей Андреевич. Уже по этому рассказу можно судить, что Андрей Андреевич крупный талант. Андрей Андреевич очень умный человек, очень умный и очень хороший!»...

Как мы помним, есть тексты («Теперь я расскажу, как я родился...», «Однажды я пришел в Госиздат...» и т. д.), в которых полно автобиографических элементов, но при этом от «Я» (самого Хармса) они бесконечно далеки. Так вот, иногда это не совсем так. Рассмотрим текст «У дурака из воротника...», оканчивающийся репликой «резонёра»-насильника: «Так бывает в жизни: Дурак дураком, а ещё чего-то хочет выразить. По морде таких. Да, по морде! Куда бы я не посмотрел, всюду эта дурацкая рожа орестанта. Хорошо-бы сапогом по этой морде». Разумеется, это «рубрика» «насилие». Но как начинается этот текст? Сначала кажется, что глуп рассказчик. Для него человек дурак как будто бы по причине того, что у него «из воротника рубашки торчала шея, а на шеи голова». Хуже того, «Голова была когда-то коротко подстрижена. Теперь волосы отросли щёткой». Но присмотримся к сказанному далее: «Дурак много о чём-то говорил. Его никто не слушал. Все думали: когда он замолчит и уйдёт? Но дурак, ничего не замечая, продолжал говорить и хохотать». Ведь это действительно дурак. Рассказчик, как ни удивительно, не ошибся. «Наконец, Ёлбов не выдержал и, подойдя к дураку, сказал, коротко и свирепо: "Сию-же минуту убирайся вон". Дурак растерянно смотрел вокруг, не соображая, что происходит. Ёлбов двинул дурака по уху. Дурак вылетел из кресла и повалился на пол. Ёлбов поддал его ногой и дурак, вылетев из дверей, скатился с лестницы». Хармс был бесконечно чужд насилию. Но дураков, судя по всему, действительно не переносил49. Возможно, это рассказ о том, что где-то глубоко в нём живёт вот такой Ёлбов. Который бы этих дураков...50

Почти такое же видим в миниатюре «О наших гостях». Только без «насилия». «Наши гости все различные: у одного, например, щека такая, что хуже не придумаешь. А то ходит к нам одна дама, так она, просто смешно даже сказать, на что похожа. И поэт ходит к нам один: весь в волосах и всегда чем-то встревожен. Умора! А то ещё один инженер ходит, так он однажды у нас в чаю какую-то дрянь нашёл». Уже много раз встречавшаяся псевдозначительность. И что этот знаток может увидеть у поэта? Что он «весь в волосах»? А у инженера? В общем, рассказчик идиот. Типичный «мудрый старик». Ощущение, как будто бы за гостями взрослых наблюдает дитя. Всё это контрастирует с последними двумя предложениями: «А когда гости у нас очень уж долго засидятся, я их просто вон гоню. Вот и всё тут...». Всё-таки здесь много от «Я»51. Которое в данном случае теснейшим образом сплетено с «мудрым стариком»...

Аналогичное видим в миниатюре: «Павел Супов разделся, подошёл к зеркалу и начал себя разглядывать. — Я хорошо сложон, — сказал Павел Супов, — но почему-то успеха у дам не имею. Дамы, почему-то, просто не хотят смотреть на меня. Должно быть у меня хромает разговор, должно быть я не умею сказать во время кое что. Павел Супов оделся и пошёл в Летний Сад. В саду на скамейке сидела хорошенькая дама и рассматривала какие-то чулки, которые она вынула из сумочки и держала в руках». Очевидное пересечение «Я»52 и «мудрого старика»53.

Ну и, конечно, знаменитое: «Когда я вижу человека, мне хочется ударить его по морде. Так приятно бить по морде человека!». Далее следует автобиографический заход: «Я сижу у себя в комнате и ничего не делаю. Вот кто то пришел ко мне в гости; он стучится в мою дверь. Я говорю: "Войдите!" Он входит и говорит: "Здраствуйте! Как хорошо, что я застал вас дома!"». Диалог явно не из «мира». Но тут же: «А я его стук по морде, а потом еще сапогом в промежность. Мой гость падает навзнич от страшной боли. А я ему каблуком по глазам! Дескать, нечего шляться, когда не звали!». При этом ясно, что это всё фантазии рассказчика (отсылающие к «мудрому старику»). Заканчивается же повествование одним из самых смешных хармсовских пассажей: «А то еще так54: я предлогаю гостю выпить чашечку чая. Гость соглашается, садится к столу, пьет чай и что то рассказывает. Я делаю вид, что слушаю его с большим интересом, киваю головой, ахаю, делаю удивленные глаза и смеюсь. Гость, польщенный моим вниманием, расходится всё больше и больше. Я спокойно наливаю полную чашку кипятка и плещу кипятком гостю в морду. Гость вскакивает и хватается за лицо. А я ему говорю: "Больше нет в душе моей добродетели. Убирайтесь вон!" И я выталкиваю гостя». Важно отметить: глупости тут нет!55 Даже во многом — наоборот. В этом ужасном повествовании очень много «Я». Вообще, эта особая интонация самовлюбленного с довольно изощрённым умом чудовища, напоминает вот что: мини-«сборник» «Я не люблю детей, стариков...». Только там всё построено вокруг половой темы56, а здесь вокруг насилия. Тут угадывается «чинарство» с их культом исключительности и особого эпатажа, часто выходящего за рамки, за которые бы выходить не следовало. Вот так это выглядит...57

Мы уже имели возможность убедиться, что на текстах «рубрики» «Я», как ни на каких других, можно проследить путь (по крайней мере некоторые его составляющие), проделанный Хармсом. Обратимся к относительно раннему рассказу-высказыванию: «Я родился в камыше. Как мышь. Моя мать меня родила и положила в воду. И я поплыл». Такой вот маугли. «Я заплакал. И рыба заплакала <...> Мы съели эту кашу и начали смеяться. Нам было очень весело, мы поплыли по течению и встретили рака». Далее выясняется вопрос, стоит ли стыдиться наготы58. «Здесь ничего нет стыдного — ответила лягушка. — Зачем нам стыдиться своего хорошего тела, данного нам природой, когда мы не стыдимся своих мерзких поступков, созданных нами самими?». Человек — «Я» — выступает как верховный арбитр: «"Надо ли стесняться своего голого тела? Ты человек и ответь нам". "Я человек и отвечу вам: не надо стесняться своего голого тела"». И всё. Природа мудра («древний, великий рак»). Не надо стесняться голого тела, потому как так в природе. Несмотря на некоторую свойственную прозе Хармса нелепость и комичность ситуации («Вдруг мы увидели, что плывёт по воде каша. Мы съели эту кашу...», «Я предлогаю спросить об этом человека <...> тут рак увидел меня и сказал: "Да и плыть никуда не надо, потому что вот он — человек". Рак подплыл ко мне и спросил...»), судя по всему, к этому тексту нужно относиться как к серьёзному авторскому высказыванию59. Композиция выстроена так, что программные реплики, как и произносящие их персонажи, не дискредитированы (а слова «человека» и вовсе находятся в финальной, поучительной позиции). А как Хармс умеет дискредитировать — мы знаем. И, что интересно, именно это он и сделает. Но только через несколько лет. Не правда ли слова лягушки60 очень похожи на слова Фаола (из позднего рассказа «Власть»): «Грешит ли камень? Грешит ли дерево? Грешит ли зверь? [природа] Или грешит только один человек? <...> все грехи мира находятся в самом человеке. Грех не входит в человека, а только выходит из него. <...> В мире нет ничего нехорошего, только то, что прошло сквозь человека, может стать нехорошим»? А уж Фаол был не просто дискредитирован, а практически уничтожен. Фаол ужасен. И это не единственный пример, есть ещё дискредитированное рассуждение о «женщинах и цветах» — «то и то природа» («Я не люблю детей, стариков...»)61. Тем самым перед нами хармсовское высказывание о мудрости природы — а затем его отмена62. Апофеозом чего можно считать один из последних сохранившихся фрагментов (который забавно воспринимать как собственный ответ на более ранний текст о рождении в камыше): «<он дышит> ртом и раздувает живот, так что у него начинает болеть под ключицами. Вот он сходит с моста и идёт по лугам. Вот он видет маленький цветочек и, став на четверинки, нюхает и целует его. Вот он ложится на землю и слушает какие-то шорохи. Он ползает по земле, не жалея своего платья. Он ползает и плачет от счастья. Он счастлив, ибо природа его в земле. Истинный любитель природы всегда пронюхает малейшие признаки природы. Даже в городе, глядя на тупую лошадиную морду, он видит бесконечные степи, репейник и пыль, и в ушах его звенят бубенцы. Он, зажмурив глаза, трясет головой и уж не знает сам, лошадь ли он или человек. Он ржёт, бьёт копытом, машет воображаемым хвостом, скалит свои лошадиные зубы и, на манер лошади, портит воздух. Не дай мне Бог встретиться с любителем природы». Нет больше культа природы. И Хармс больше не списывает страсти на их якобы «природосообразие».

«Какой туман у меня в голове! Ничего не могу сообразить! Хотел сесть на диван, а сел на корзинку». Характерное состояние для «Я»63. «Хотел свечку зажечь, а вместо этого сделал что-то совсем другое, и получился пожар»... Я.С. Друскин свидетельствует о повторении Хармсом слов Феофана Затворника: «Зажечь беду вокруг себя». Эти слова — о необходимости осознания человеком крайней опасности своего положения. Именно это «будет гнать нас к Господу». И вот, пожар удался (у Хармса — в буквальном смысле): «Забегали люди, застучали пожарные топоры, зашипели под водяными струями пылающие балки, и вот я очутился на улице в одном платке, накинутом на плечи, с маленькой корзиночкой в руках, в которой лежали только три мелкие тарелки, линеечка, портрет зодчего Росси и машинка для распрямления туфель». Пожар удался, но что он вынес из этого пожара? Дорогие предметы своего быта, дом, детство, учёбу в Петершуле («линеечка»?), любовь к Петербургу, дендизм? «Это все, что удалось мне спасти второпях во время пожара!». То ли он вынес?.. Жизнь — как пожар. Вопрос в том, что удастся из неё спасти. Перед нами крайне критичное отношение к себе: список спасённого (того, что осталось от жизни) достаточно безжалостный. «К тому же еще, сбегая по лестнице, я оступился и упал, ударившись при этом челюстью о чей-то керосиновый жбан, стоявший на площадке лестницы». Этот жбан — символ «мерзости быта». «Теперь у меня сильно болела моя челюсть». Та самая неудачливость... «Я прислонился к папиросной будке...» — последний символ, отсылающий к Хармсу — «...и смотрел, как догорает мой дом». Он стоит — и смотрит. Как догорает его дом... Нет, пожар он устроил. Но спасёт ли это его?.. Стоит сказать, что из настоящего «пожара» Хармс вынес совсем другие вещи: в момент, когда его арестовали в последний раз (видимо, прямо на улице), при нём были, помимо прочего (документов, карманных часов, лупы, колец, стопок и рюмки, портсигара, мундштука, рисунков), «Элегия» Введенского, записная книжка (дневник), иконки, крестик, а единственной книгой — был «Новый завет» с пометками и записями на полях...

Примечания

1. Безумие ещё не столь явное, позднее же будет «лошадь, в зубах которой цыган» («Тюк!»).

2. См. главу «Путь к чуду» в «Удивить сторожа...».

3. Возможно, это самое раннее появление мотива бегства от зла, путём его легкомысленного игнорирования. Мы говорили о нём совсем недавно: «Но не надо думать о нём. Что он такое? <...> Кто бы он ни был Бог с ним» («Как странно, как это невыразимо странно...»), «Старуха кричит мне что-то вслед, но я иду не оглядываясь» («Старуха»).

4. И вновь звучит мотив поиска сокрытого. «Может быть за окном», «странник»... Пока у Хармса ещё есть надежда надеяться именно на это направление. Нельзя также не отметить особую интонацию рассказчика, располагающую нас отнести этот текст к «рубрике» «Я».

5. Подробно об «Утре» мы говорили в «Удивить сторожа...».

6. С характерными деталями: «вошёл по лестнице, шагая через две ступеньки <...> Буквы были нарисованы чёрной тушью, очень тщательно, но расположены были криво <...> когда молодой человек вошёл в прихожую, к нему подбежали две маленькие черные собачки, и ткнувшись носами в его ноги, замолчали и весело убежали по корридору <...> Молодой человек закрыл за собой дверь, повесил шляпу на крюк и сел в кресло возле стола. Немного погодя он закурил трубку и принялся читать какую-то книгу. Потом он сел за стол, на котором лежали записные книжки и листы чистой бумаги, стояла высокая лампа с зелёным абажуром, подносик с различными чернильницами, хрустальный стакан с карандашами и перьями и круглая деревянная пепельница».

7. Можно предположить, что в этом имени отчестве отразилась тесная дружба Даниила Ивановича Хармса и безупречно интеллигентного Якова Семёновича Друскина.

8. Автограф этого текста перечёркнут. Ещё одна «загадочная» миниатюра того периода: «Я видел перед собой дом <...> из дому вышел человек и встав на колени заплакал. — Почему ты стоишь на коленях и плачешь, спросил я. Я стою на коленях и плачу — ответил он — чтобы не забыть той минуты, когда ты обратился ко мне и чтобы ты не забыл меня».

9. См. «Удивить сторожа...».

10. Уже по одному этому тексту, принимая во внимание его автобиографичность, можно уверенно предположить наличие у Хармса невроза («Я думаю об этом, прислушиваюсь к своему телу и начинаю пугаться. От страха сердце начинает дрожать, ноги холодеют и страх хватает меня за затылок <...> Во всем теле начинается слабость и начинается она с ног. И вдруг мелькает мысль: а что, если это не от страха, а страх от этого...» и т. д.).

11. У Хармса есть ещё один подобный (очень выразительный) текст о времени, проведённом в Курске, но написанный, видимо, уже после возвращения из ссылки: «Мы жили в двух комнатах...» (см. «Удивить сторожа...»).

12. Хотя чисто описательные квази-автобиографические тексты будут иногда встречаться и в дальнейшем. Например: «Семья Апраксиных состояла из четырёх членов: глава семейства <...>, его жена <...>, сестра жены <...> и дальний родственник...». В этом тексте нет практически ничего, кроме автоописания. Однако любопытно, что Хармс воплощает себя не в «главе семейства», как предположил бы начавший читать рассказ, а в «дальнем родственнике» («был франт», «всегда гладко выбрит и хорошо подстрижен», «курил трубку и потому на улицах его звали американцем»). Возможно, это ещё одна из «мечтательных зарисовок» (Хармсу вообще были свойственны мечтания, см., например, такую дневниковую запись: «С давних времён я люблю по мечтать: рисовать себе квартиры и обставлять их»), перекликающаяся со многими дневниковыми записями («Мне надоело быть женатым...», «Мне чрезвычайно не нужна семейная жизнь. В семейной жизни нет ни одного пункта, который был бы мне нужен» и т. д.). Как путник описан «Я» в описательной миниатюре «Промокнув от дождя, Сикорский дрожал и стучался в калитку. Ему открыли спустя минут двадцать. Сикорский просился переночевать. Его пустили, но с тем условием, что он уйдёт чуть свет. Чуть свет Сикорский ушёл, и, глядя на восходящее солнце и на траву, Сикорский чувствовал прилив новых сил». Тут ещё есть какие-то надежды... Достаточно инородно смотрится среди последних хармсовских текстов зарисовка «Я не стал затыкать ушей...». Отсылка к самому себе несомненна («чинарские» рассуждения, характерные для самого Хармса, эротические переживания, курение трубки), но текст при этом достаточно невнятный. Больше всего он похож на описание сна. Или какой-то фантазии.

13. Перечислим некоторые очевидные сходства: Гиммелькумов смотрит «на девушку в противоположном окне» (ср. с дневником, например: «Сидит, но не смотрит. Я противен ей. Не смотрит она на меня. Я ей явно противен <...> сидит у окна, но сюда не глядит <...> Сюда дамы не глядят. Ты никогда не дождешся того, чтобы на тебя смотрели молодые дамы»); красит «себе лицо зелёной тушью» и намеренно провоцирует и предугадывает мысли окружающих о его ненормальности («Пусть думают все: какой он странный»); в отсутствие табака сосёт «пустую трубку».

14. Ср. с дневниковой записью: «Ты должен скромно и трудолюбиво делать своё дело. Не рассеиваться по сторонам, а сосредоточится на деле своём и, постоянно видя цель свою, итти к ней, заглядывая и не заходя в боковые двери».

15. См. наше сравнение с «жёлтыми перчатками» того самого «молодого человека» (в «Удивить сторожа...»).

16. «Когда тонкая фарфоровая чашка падает со шкапа и летит вниз, то в тот момент, пока она ещё летит по воздуху, вы уже знаете, что она коснётся пола и разлетится на куски. А я знаю, что если человек взглянул на другого человека медным взглядом, то уж рано или поздно, он неминуемо убьёт его».

17. Ср. с дневником: «Я сказал Эстер: "Эстерочка, я потерял свою трубку"». При этом «дама» из текстов отсылает, скорее, к Алисе Порет.

18. Об этом мы уже говорили в «Удивить сторожа...». Неудачи и неловкость «молодого человека» с одеждой («лопнул пиджак», «отлетел каблук») сразу напоминают дневниковые записи: «Я сидел рядом с Frau Renи на виду у всех. И вдруг я вижу, что у меня на показ совершенно драные и изъеденные молью гетры, не очень чистые ногти, мятый пиджак, что самоё страшное, расстёгнута прорешка. Я сел в самую неестевственную позу, чтобы скрыть все эти недостатки и так и сидел всю первую часть концерта»; «Я разгладил свой поношенный костюмчик, надел стоячий, крахмальный воротничёк, и вообще оделся как мог лучше. Хорошо не получилось, но все же до некоторой степени прилично. Сапоги, правдо через чур плохи, да к тому же и шнурки рваные и связанные узелочками. Одним слов, оделся как мог и пошёл в Филармонию».

19. Такова и медитация (не имеющая отношения к дамам), стихотворение в прозе: «Я долго смотрел на зелёные деревья. / Покой наполнял мою душу <...> Теперь я гляжу внутрь себя. / Но пусто во мне, однообразно и скучно, / Нигде не бъется интенсивная жизнь, / Всё вяло и сонно как сырая солома <...> Оставьте меня и дайте спокойно смотреть на зелёные деревья. / Тогда может быть покой наполнит мою душу. / Тогда быть может проснется моя душа, / И я проснусь, и во мне забьётся интенсивная жизнь».

20. «Никогда не забуду такого позора» (дневник Хармса). В рассказе же «прекрасная дама» подарила герою «роскошную тетрадь». Он «сразу сел и начал писать туда стихи». И тогда «эта дама, не законная дочь короля» позволила себе реплику: «Если бы знала я, что вы сюда будете писать свои бездарные черновики, никогда бы не подарила я вам этой тетради. Я ведь думала, что эта тетрадь вам послужит для списывания туда умных и полезных фраз, вычитанных вами из различных книг». Вот так, видимо, по Хармсу выглядит полное непонимание... Тут не только вопиющая бестактность, но и глупость (если учесть, кому было сделано это наставление). Герой ведёт себя как творец до конца: «Я вырвал из тетради исписанные мной листки и вернул тетрадь даме».

21. См. «Удивить сторожа...».

22. О чём мы подробно говорили в «Удивить сторожа...».

23. Из статистических соображений. Как и трубка, схожесть с «американцем», внимание к костюму и аккуратность, именование «молодым человеком». Персонажи с перечисленными атрибутами принадлежат к «Я».

24. Которое здесь сильно, поэтому рассказ можно причислить и к этой «рубрике».

25. Равно как хармсовское стихотворение «Подруга» — объяснение с «музой» («как это ни смешно в наше время»): «И тогда настроив лиру / и услыша лиры звон / будем петь. И будет миру / наша песня точно сон. / И быстрей помчаться реки, / и с высоких берегов / будешь ты, поднявши веки, / бесконечный ряд веков / наблюдать холодным оком / нашу славу каждый день. / И на лбу твоём высоком / никогда не ляжет тень».

26. Такое описание персонажа на гоголевский манер («не отличался никакими особенными качествами, достойными отдельного описания...») мы уже недавно видели в персонаже, которого можно уверенно отнести к «Я» («К одному из домов <...> подошёл обыкновенный с виду молодой человек <...> Ничего особенного в этом молодом человеке небыло...»). Между прочим, героя там звали Яков Иванович, тут — Иван Яковлевич (кстати, и Бобова, которому предложили купить полосатые брюки, тоже звали так же). Иван Яковлевич много курит. Кроме того, он во многом схож с героем «Старухи». Сходен характер бытовых сложностей, например, связанных с едой и деньгами. Очень похожи эпизоды с демонстративным поведением: «И вот, что бы объяснить прохожим свою остановку, Иван Яковлевич сделал вид, что ищет номер дома» (рассказ) — «И вот из-за этих паршивых мальчишек я встаю, поднимаю чемодан, подхожу с ним к подворотне и заглядываю туда. Я делаю удивленное лицо, достаю часы и пожимаю плечами» (повесть «Старуха»).

27. «Но ветчина стоила 18 рублей, а это было слишком дорого. По цене доступна была колбаса, красного цвета, с тёмно-серыми точками. Но колбаса эта пахла почему то сыром, и даже сам приказчик сказал, что покупать её он не советует».

28. «В рыбном отделе ничего не было, потому что рыбный отдел переехал временно туда, где раньше был винный, а винный отдел переехал в <...> а в молочном отделе стоял прикащик с таким огромным носом, что покупатели толпились под аркой и к прилавку ближе подойти боялись».

29. В точности то же самое мы встретим ещё раз (в наброске «рубрики» «Я»): «Однажды я вышел из дома и пошёл в Эрмитаж. Моя голова была полна мыслей об искусстве. Я шёл по улицам, стараясь не глядеть на непривлекательную действительность».

30. Неудачи (наряду с бедностью, и прочими деталями, вызывающими сочувствие к герою) — ещё одно типичное указание на «Я». Это могут быть отмечавшиеся нами неудачи с обувью (отлетевший каблук, развязывающиеся шнурки), да и с другой одеждой. Очень характерен фрагмент из «Старухи»: «Так хорошо начался день, и вот уже первая неудача. Мне не следовало выходить на улицу». Что тут же напоминает дневник: «Я весь какой-то особенный неудачник <...> Что-бы я ни пожелал, какраз этого и не выйдет <...> Я знаю, что в ближайшее-же время меня ждут очень крупные неприятности, которые всю мою жизнь сделают значительно хуже чем она была до сих пор»; «Настроение у меня мучительное. Удары со всех сторон. Папа сломал руку. Лизу сократили. Я литературно бессилен. Эстер меня разлюбила. Я слаб физически. Всё плохо». В дневнике можно даже найти специально зафиксированные и перечисленные Хармсом «неудачи четверга». Такой же маркер «Я» — периодически настигающая тотальная бездеятельность: «Передо мной лежала бумага, чтобы написать что то <...> Я ничего не написал и лег спать» («Утро»); «Так, ничего не делая, он просидел за столом часа три и даже по лицу не было видно, чтобы он о чём ни будь думал» («К одному из домов...»); «Я ничего не делаю: собачий страх находит на меня» («Я один. Каждый вечер...»); «Книга не развлекала меня, а садясь за стол, я часто просиживал по долгу, не написав ни строчки», «Сегодня я ничего не мог делать. Я ходил по комнате, потом садился за стол, но вскоре вставал и пересаживался на кресло качалку. Я брал книгу, но тотчас же отбрасывал её и принемался опять ходить по комнате» («Мы жили в двух комнатах...»); «Надо воспользоваться этой тенью и написать несколько слов о чудотворце <...> Больше я ничего написать не могу. Я сижу до тех пор, пока не начинаю чувствовать голод» («Старуха»).

31. Всё это в очередной раз напоминает «Старуху» (см. «Удивить сторожа...»).

32. Отметим: когда Хармсу надо дать краткую характеристику своего типичного персонажа, он делает акцент именно на глупости.

33. Очередной случай тесного переплетения «Я» и «мудрого старика» (о котором подробнее — через несколько страниц).

34. В роли Ольги Петровны — Артомонов, в роли Евдокима Осиповича — Молотков. Ольга Петровна трижды просит Евдокима Осиповича не говорить слова «тюк», он трижды соглашается и тут же нарушает обещание. Молотков же трижды выбивает стул из-под Артомонова, первые два раза оправдываясь. Присутствует и сильное текстуальное сходство: «Это безобразие! Взрослый пожилой человек и не понимает простой человеческой просьбы! Евдоким Осипович: Ольга Петровна! Вы можете спокойно продолжать вашу работу. Я больше мешать не буду» — «А мне, пожилому человеку, по́ полу валяться? Эх, вы! Стыдно! <...> — Это издевательство! — закричал Артомонов, — Это уже второй раз меня на пол скидывают! Это опять ты, Молотков? — Да уж не знаю как сказать, товарищ Артомонов. Просто опять какое то помутнение в мозгу было. Вы уж нас извините, тов. Артомонов! Мы ведь это только от нетерпения!». А вот безвольный наблюдатель взволнованный Хрычов-Хрущёв напоминает Стрючкова и Мотылькова из «Охотников»: «Хрущёв сразу заволновался: — Ой! Что же это? Опять? Опять он! Ой! Молотков отодвинул Хрущёва в сторону и носком сапога выбил стул из под Артомонова» — «Окнов: Мало того, что я тебя сейчас этим камнем по затылку ударил, я тебе еще оторву ногу. Стрючков и Мотыльков: Что вы делаете? Что вы делаете? <...> Какой ужас! <...> Что же с ним делать?». Как видно, перед нами действительно типичнейшие хармсовские персонажи. Однако следует отметить отсутствие в этом рассказе привычной для «мира» жестокости и насилия. Видимо, дело в том, что сейчас Хармс размышляет о своей литературе. К которой он всё же относится с любовью, сколь бы жуткий «мир» она ни изображала.

35. «Мои творения, сыновья и доче<ри> мои. Лучше родить трёх сыновей сильных, чем сорок да слабых...» (дневник). Очень показательно, какую главную характеристику даёт сам автор своим типичным персонажам: «Артомонов, сидя на полу, повернул ко мне своё глупое лицо...» (ср. с «глупой рожей Матвея Соломанского»). В связи с «сыновьями и дочерями моими» можно вспомнить и неоконченный текст «В кабинет, озаряемый темной лампой...», где присутствует герой типа «Я», а в «маленькой девочке» («дочери моей») можно увидеть олицетворение его произведений (она и чихает, как Молотков). Символично, что девочка появляется именно из «книжного шкапика» (а также вспомним обэриутскую надпись времён молодости Хармса: «Искусство — это шкап»). Однако это построение выглядит неестественным и умственным, возможно, поэтому Хармс этот текст и бросил. Любопытно, правда, что именно начинает говорить девочка: «Весь мир будет смотреть на него неодобрительно, если он выйдет в грязной шляпе». Возможно, здесь аллегорически отразились переживания Хармса по поводу судьбы своей литературы (о которых, впрочем, доподлинно ничего неизвестно): как отреагируют читатели на её якобы «грязность». Или же это просто реплика о враждебности мира.

36. Он едет за картошкой как ребёнок за игрушкой: «А вот он из трамвая вылез и даже танцевать начал. "Эх, — кричит, — хорошо прокатился!"». Вообще-то, он совсем не на трамвае кататься ехал. А чего стоит его финальная реплика: «Я, — говорит, — картошку больше капусты люблю. Я её с подсолнечным маслом ем»...

37. Самый яркий пример — герой «Старухи» (см. «Удивить сторожа...»). В связи с этим также стоит упомянуть текст «Все люди любят деньги...». Будучи одним из самых поздних, он всё же построен всего лишь на незатейливом контрасте. Вначале рассказчик подробно и вовлечённо расписывает, как именно люди любят деньги (как они их «гладят», «целуют», «кормят», «читают» им, «поют»), а в конце произносит: «Я же не отдаю деньгам особово внимания и просто ношу их в кошельке или в бумажнике, и, по мере надобности, трачу их». Из чего окончательно становится понятным, что и он был бы не прочь «заключить деньзнак в рамку», «повесить его на стену» и «поклоняться ему как иконе». Проблема бедности остро ощущалась автором, видимо, поэтому он позволил себе столь незамысловато сделанное высказывание. (Практически на этом же построено единственное сохранившееся письмо Хармса к Введенскому: «Дорогой Александр Иванович, я слышал, что ты копишь деньги <...> К чему? <...> ведь можно взять деньги, пойти с ними в магазин и обменять на, ну скажем, на суп (это такая пища), или на соус кефаль (это тоже вроде хлеба)».)

38. Среди прочего вспомним, что Сакердон Михайлович («Старуха»), в котором узнаётся Олейников, первоначально имел отчество Макарович. Кроме того, Олейников имел псевдоним Николай Макаров.

39. Что интересно сопоставляется с историей непростых отношений Олейникова и Хармса (в частности, выразительна деталь: «Макаров, не обращая внимания на крики Сампсонова, бежал и бежал»).

40. Идёт ли тут речь о том, что Хармсу не удалось «догнать» более успешного при жизни Олейникова (ср. с воодушевлением героя «Старухи» в связи с замыслом «рассказа о чудотворце»: «Сакердон Михайлович лопнет от зависти»)? Как бы то ни было, тут веет и зловещей составляющей: «Теперь опять побежал Макаров. Макаров бежал в лес. Вот он мелькнул среди кустов можевельника, потом его голова показалась из за мелких сосенок и наконец Макаров окончательно скрылся с глаз». Окончательно. Рассказ написан предположительно через месяц после ареста Николая Макаровича и за несколько месяцев до расстрела. На этом фоне насколько лучше участь Самсонова (последний абзац)... К несчастью, лишь пока...

41. Есть более поздний фрагмент-мечта — «Осень прошлого года я провёл необычно...»: «...Мне надоело это однообразие. И вот в прошлом году я решил поступить иначе <...> выйдя из города, пошел пешком, куда глаза глядят». Здесь уже не желание пусть локально, но всё же трансформировать мир, а фантазия на тему бегства. Которая тоже оказывается тупиковой. «Я шёл полем. Утро было прохладное, осеннее. Начинался дождь, так что мне пришлось надеть резиновый плащ». И всё. На этом текст оборван. Видимо, Хармс и сам понимал, что развивать эту тему нелепо и длить тут нечего. Есть и ещё более поздняя миниатюра-мечта — «Один графолог, чрезвычайно любящий водку...». Уже после этих слов можно быть почти уверенным, что Хармс отсылает к себе. Перед нами ещё одно утопическое мечтание: «...Графолог бы сидел и пил бы водку, закусывая её горячими пирожками, а хорошенькие хозяйские дочери играли бы в соседней комнате на рояле и пели бы красивые арии из итальянских опер». Если в предыдущей миниатюре автор вполне серьёзен, то тут уже практически одна ирония. Здесь уже Хармс, видимо, окончательно понял, что ничего не будет...

42. Подобное мы совсем недавно отмечали в «Новых Альпинистах», где Хармс сам как бы испытал на себе силу собственной литературы.

43. Ещё один пример текста из «рубрики» «Потери», где главный герой близок (хоть и не так явно) Хармсу — «Василий Антонович вышел из дома...» (на что намекают купленная шляпа, потерянные часы, соответствующая интонация повествования и образ героя в целом). А также текст «Страшная смерть» — поэтическое пересечение «Я» («он задрожал и заплакал», «в кармане золотые часы», «взор прояснился») и «потерь» («часы перестали тикать», «Уши его упали на пол, как осенью падают с тополя жёлтые листья; И он скоропостижно умер»). «Страшная смерть» «чувствовавшего голод» от «каварной пищи»...

44. Достаточно сказать, что Хармс жил в квартире № 8; не говоря уже о характерном юморе и причудливых табличках, которые он любил развешивать.

45. Скорее, напоминающую старушку, «покупавшую чернила».

46. Тут мы вспоминаем главу про «детоненавистничество» в «Удивить сторожа...». Дети здесь, как всегда у Хармса, несут служебную функцию — воплощают собой типичных персонажей, типичный «мир».

47. Подытоживающая ретроспективная повесть «Старуха» будет написана всего через несколько месяцев.

48. Принц, как мы помним, у Хармса обозначает «иное», которое на самом деле всегда оказывается псевдоиным.

49. См. дневник, например: «одна баба в трамвае 31 номера идущего на петроградскую сторону, спрашивает: где тут вгзал в Москву? другая баба ей отвечает: вогзал это туда дальше — и показывает рукой в правильном направлении. однако не объясняет, что первая баба едет в обратную сторону. две дуры»; «сижу в "кино массам". ну и конечно ни одного интеллигентного лица»; «Она глупа и бестактна. Она только красива...»; «Так Wiktor острил целый вечер и именно так, как я больше всего боялся сделать вчера, в фойэ Филармонии».

50. Уместно тут вспомнить фрагмент воспоминаний Марины Малич: «Грубым Даня никогда не был, но раздражённым бывал».

51. Известно, что гости действительно мешали Хармсу работать (см. также записи «как мне надоела возня / я хочу остаться в комнате один»; «Я жажду одиночества»; «Приходил пьяный Эрбштейн с каким то хулиганом. Обоих я выставил»; «Ах, иметь бы лакея, который в шею бы выставлял непрошеных гостей!»; «Посетителям своей квартиры У меня срочная работа. Я дома, но никого не принемаю. И даже не разговариваю через дверь. Я работаю каждый день до 7 часов вечера»). Кроме того, есть основания полагать, что Хармс пестовал в себе некоторые черты, присущие детям.

52. «Марсово поле <...> Меня все девушки сторонятся» (дневник) и т. д. Вспомним также дневниковые записи Хармса «Я очень застенчив»; «Я сидел красный и неуклюжий и почти ничего не мог сказать. Всё, что я говорил, было поразительно не интересно. Я видел как Эстер презирала меня» и проч.

53. Ср. с «Шашкин (стоя посередине сцены): У меня сбежала жена...» и др.

54. Интересно, что эта присказка «мудрого старика» («А то ещё...») встречается именно в текстах о гостях, ещё более связывая их. Кроме этих двух миниатюр, это ещё и редко публикуемый текст «Я знаю, бывают такие случаи: придут гости на именины, сядут за стол и раз, два, три — неожиданно умрут. А то еще так бывает: хотят гости к столу сесть, да вдруг второпях сядут мимо стульев и себе спинные хребты поломают...». Хотя в этом тексте не так сильно выделены «Я» и «мудрый старик», он, скорее, о «мире» в целом (вспомним рассказ «Случаи», миниатюру «Человек с глупым лицом съел антрекот...» и подобное).

55. В отличие от, например, якобы похожего текста «Однажды и пришел в Госиздат...».

56. См. «Удивить сторожа...».

57. Сплетение «Я» и «мудрого старика» (отблеск которого будет и в главном тексте Хармса — «Старухе», вспомним фантазию героя о казни детей) мы проинтерпретируем ещё несколько раз.

58. Актуальный, судя по дневнику, и для самого Хармса: «По утрам сидел голый», «Подошёл голым к окну. Напротив в доме видно кто-то возмутился <...> Ко мне ввалился милиционер, дворник и ещё кто то. Заявили, что я уже три года возмущаю жильцов в доме напротив. Я повесил занавески».

59. Ср. реплики из рассказа с дневниковой записью: «Что приятнее взору: старуха в одной рубашке или молодой человек совершенно голый? И кому в своём виде непозволительнее показаться перед людьми?».

60. Конечно же, это не «детский» текст. Тут даже сомнений не возникает.

61. Подробно об этих текстах см. «Удивить сторожа...».

62. Что касается вопроса о наготе, то с ним сложнее и Хармс к нему не возвращался. Однако в его прозе есть и каноническое его осмысление: в «Грехопадении...» Ева и Адам впервые ощущают себя голыми только после (и в результате!) вкушения запретного плода. Адам сразу же начинает стыдиться.

63. Памятное нам в первую очередь по «Старухе» («Я не могу сообразить, что мне делать: мне нужно было взять перо и бумагу, а я хватал разные предметы, совсем не те, которые мне были нужны»), а также, например, по тексту «Мы жили в двух комнатах...».

 
 
 
Яндекс.Метрика О проекте Об авторах Контакты Правовая информация Ресурсы
© 2024 Даниил Хармс.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.