Н.В. Гладких. «Даниил Хармс, шутовство и юродство»
Тезисы выступления на Х Международной научной конференции «Проблемы литературных жанров» (Томск, 15—17 октября 2001 г.)
Теоретическая трудность описания феномена Хармса состоит в том, что за исключением отдельных записей в дневниках, двух-трех проникновенных писем и нескольких стихотворных молитв, у исследователя почти нет материала, чтобы построить положительный образ самого автора. Романтический образ обэриута, созданный и тиражированный в 70—80-х годах, держался за счет того, что было опубликовано ограниченное число текстов. Когда тексты явились с относительной полнотой, стало неясно, что с ними делать — игнорировать, перетолковать или признать автора отклоняющейся личностью.
Выход, каким он видится нам, в исследовании смеховой природы творчества писателя. Цель данного сообщения — попытаться соотнести фигуру Хармса с ключевыми фигурами народной смеховой культуры — шутом и юродивым1.
М.М. Бахтин говорил о функции шута и дурака в истории прозы: «само бытие этих фигур имеет не прямое, а п е р е н о с н о е з н а ч е н и е : самая наружность их, все, что они делают и говорят, имеет не прямое и непосредственное значение, а переносное, иногда обратное, их нельзя понимать буквально, они не есть то, чем они являются; в-третьих, наконец, — и это опять вытекает из предшествующего, — их бытие является отражением какого-то другого бытия, притом не прямым отражением. Это — лицедеи жизни, их бытие совпадает с их ролью, и вне этой роли они вообще не существуют»2.
Шут, по словам Бахтина, это закрепленный в повседневной жизни носитель карнавального начала3. Корни шутовства уходят корнями в глубочайшую, языческую древность. Но оно институциализировано и по-своему авторитетно и в христианской культуре. Шут маргинален по отношению к социальным ценностям — иерархическим, условным, временным. Он осмеивает их авторитетом как бы вневременных ценностей, связанных с приоритетом природно-трудовых циклов в жизни общества. Любое лицо или понятие, взнесенное социальной иерархией вверх, шут опрокидывает в материально-телесный низ и таким образом поддерживает в обществе память о том, что вообще-то все люди имеют одинаковую природу.
В западном христианстве официальная культура терпит присутствие карнавала и шута. В православном мире были свои формы сезонных празднеств и шутовства, но судьба их складывалась более драматично. Как пишет А.М. Панченко, «в православии всегда преобладала та линия, которая считала смех греховным. Еще Иоанн Златоуст заметил, что в Евангелии Христос никогда не смеется. В XVI—XVII вв. <...> официальная культура отрицала смех, запрещала его как нечто недостойное христианина»4. С другой стороны, можно вспомнить такие факты, как физическое истребление скоморохов на Руси, а в петровское время — уже и юродивых.
В восточном христианстве, в Византии, затем на Руси (с XIV в.), сложилась специфическая форма смеховой культуры — юродство. Она не имеет аналогов на Западе, в европейских языках нет слов для адекватной передачи этого понятия (исследователи обычно называют лишь один типологический аналог византийско-русскому юродивому в западной культуре — это святой Франциск Ассизский).
Юродивый — тоже социальный критик, но у него нет авторитетной опоры, такой как карнавал у шута. Социальная критика юродивого осуществляется через самоотрицание.
Изначально юродство было нацелено на «попрание тщеславия, всегда опасного для монашеской аскезы»5. Выражалось оно в притворной демонстрации безумия или безнравственности («похаб») с целью вызвать поношения, «биения и пхания» от людей. Поведение юродивого — сознательная провокация, «задирание» публики, требующее от него недюжинной решимости и духовной силы (многие факты говорят о вменяемости, высоком интеллекте и образованности русских юродивых). Помимо личного смирения путем унижения и страдания юродивый выражал и внешний смысл — «выявление противоречия между глубокой христианской правдой и поверхностным здравым смыслом и моральным законом»6, другими словами, он «отзеркаливал» безумие и безнравственность самой публики. Парадоксальность такого поведения («сам юродивый вводит людей в соблазн и мятеж, в то время как по условиям подвига он обязан вести их стезей добродетели»7) ставит наблюдателя в ситуацию выбора: кто предо мной — дьявол или святой? имею ли я право «бросить камень»? «Иначе говоря, зрелище юродства дает возможность альтернативного восприятия. Для грешных очей это зрелище — соблазн, для праведных — спасение. Тот, кто видит в поступках юродивого грешное дурачество, низменную плотскость, — бьет лицедея или смеется над ним. Тот, кто усматривает «душеполезность» в «странном и чудном» зрелище, — благоговеет»8.
Смех, который юродивый вызывает на себя, неразумен и греховен, поскольку унижает и осмеиваемого и смеющегося. Прозрение происходит, когда смех смолкает и человек осознает, что смеется над таким же человеком или даже более достойным (святым). Если шут опрокидывает социальные ценности в материально-телесный низ, то юродивый снижает их, заставляя человека «взлететь» в сублимированный, спиритуалистический, высокодуховный план.
Провоцирование альтернативного восприятия было выявлено нами на анализе всего творчества и жизнетворчества Хармса. Он вырабатывает такие формы комического, над которыми нельзя смеяться «наивно», которые требуют рефлексивного «сдвига» в сознании читателя. Структурно Хармс реализует стратегию, чрезвычайно близкую стратегии юродивого.
Отличает его место смеха — в позитиве (знаменитая формула «Скоты не должны смеяться»).
Ценностный ход чисто шутовской — опустить высокое как можно ниже:
Тогда Иван схватил топор
И трах Толстого по башке.
Толстой упал. Какой позор!
И вся литература русская в ночном горошке.
(«СОН двух черномазых ДАМ», 1936).
Для Хармса тот, кто не может над этим засмеяться, так и останется зомбированным своими социальными ценностями. Тот, кто сможет осознать переносный, провокационный, художественно условный характер текста — другими словами, отработает ход озарения, который реализует юродивый — тот, переживет и эффект, который своим карнавально-очистительным смехом вызывает шут.
Таким образом, Хармс накладывает шутовскую семантику (ценностные акценты) на юродскую синтактику (провоцирование расслоенного восприятия). В прагматике он получает то, что обе архаичные модели срабатывают, но никто не может их точно идентифицировать.
На почве русской культуры Хармс воспринимается очень остро — юродская основа его художественного поведения интуитивно схватывается. В то же время он часто категорически не принимается за шутовство, профанирование социальных (а многим кажется, что и духовных) ценностей. Особенно людьми, ценности которых ориентированы на православие.
Западная культура легко находит у себя многочисленные аналоги «черному», абсурдному и циничному юмору Хармса. Читателя, знавшего маркиза де Сада, Лотреамона, Кэрролла, Батайя, Беккетта и др., трудно чем-то удивить. При всем этом, его все-таки воспринимают как яркого представителя русской культуры, наследующего Гоголю, Достоевскому, Чехову, русскому авангарду — в силу реакции на его вывернутую синтактику. В западном сознании присутствует отношение к русским как к носителям сознания и поведения абсолютно непостижимого типа.
Примечания
1. Параллели между Хармсом и юродивым в литературе неоднократно проводились. Назовем, например, статью Елены Замфир, которая так и называется «Юродивый» (Хармсиздат представляет. Авангардное поведение. СПб., 1998). Но и в ней, и в других работах эта параллель слабо теоретически развернута.
2. Бахтин М.М. Литературно-критические статьи. М., 1986. С. 195.
3. Бахтин М.М. Творчество Франуса Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1990. С. 13.
4. Панченко А.М. Смех как зрелище // Лихачев Д.С., Панченко А.М., Понырко Н.В. Смех в Древней Руси. М., 1984. С.122.
5. Федотов Г.П. Святые Древней Руси. М., 1990. С. 200.