Мысли о Хармсе

«Я не сразу поняла, что это за человек. Он был совершенно необычайным, не похожим ни на кого, ни разговором, ни поведением, — человеком неповторимым.
Казалось, он весь состоял из шуток. Сейчас я понимаю, что иначе он и не представлял себе своего существования. Чудачество было ему свойственно и необходимо».

«Он был разнообразен, — я думаю, от нервности. С Маршаком всегда — верх почтительности, с друзьями — по-мальчишески, с моей мамой — подобострастно, со мною — как Макс с Морицем.
— Оборотень, — говорил о нем Юра Владимиров.
— Хамелеон, — охотно поддакивал Саша Введенский».

Алиса Порет

«Даниил Иванович никогда не говорил ''Ленинград''. Только ''Петербург''. Улицу свою никогда не называл Маяковской, только Надеждинской».

«В пределах прекрасной условности, которую он создавал, его ощущение реальности не так уж далеко от самой реальности. Мир его героев и сюжетов дисгармоничен. Но открытие Хармса в том, что из нелепости, чуши и бессмыслицы он создал абсолютно гармоничный массив текста. Музыку, которая, в отличие от литературы соцреализма, не имела ''практического смысла''».

В.И. Глоцер

«У Дани было правильное лицо, классическое. Очень высокого роста. Худой, конечно, в те годы молодые. Всегда аккуратно и чисто одет был, причесан. Очень вежлив, хорошо воспитан. С девушками разговаривал на вы. Однажды он пришел в новом костюме. И один лацкан в нем был длинный, до колен у него. Я сказала:
— Почему так шит костюм?
А он сказал:
— Я так велел портному, мне так понравилось.
Но когда он в следующий раз пришел к нам, то этого лацкана уже не было.
— Он мне надоел, и я его отрезал.
Он любил придумывать всякие чудачества. Он одевался как мальчик: всегда брюки гольф, под коленкой пуговки застегивались. Он не носил длинных брюк».

Эмма Мельникова

«Подобно всем обэриутам, Хармс рисовал. Он разрисовал стену своей комнаты, интересны были его рисунки на бумажном абажуре висящей лампы, рисунки тушью, по принципу мнимой симметрии. Хармс любил живопись, но его любовь к музыке была беспредельна. Букстехуде, Гендель, Бах, Моцарт — вот те, которых он обожал. Густым и приятным голосом он часто пел Lacrimosa. Почти ежедневно к нему приходил Я. Друскин, вдохновеннейший музыкант, по памяти игравший на фисгармонии творения исполинов XVIII века. Из современников Хармс ценил Шостаковича, особенно его оперу "Нос", которая после нескольких спектаклей была "запрещена"».

Николай Харджиев

«Почему это необходимо — дать детям Хармса? Прежде всего — за его удивительные стихи. Они звенят металлом, предельно музыкальны, образны, а главное — поэтичны (далеко не во всех написанных для детей стихах есть поэзия, много просто рифмованной прозы) и запоминаются мгновенно и надолго, что тоже есть свойство талантливой поэзии. Но Хармс при этом еще — поэт особенный, его не сравнишь ни с каким другим (разве что есть некоторое родство между ним и Козьмой Прутковым). Он обладает особенно тонким, оригинальным, озорным чувством юмора и глубоким, безошибочным знанием детской психологии, а к этому еще — любовью к родному языку, которым он владеет безукоризненно».

Нина Гарнет

«Он всегда одевался странно: пиджак, сшитый специально для него каким-то портным, у шеи неизменно чистый воротничок, гольфы, гетры. Никто такую одежду не носил, а он всегда ходил в этом виде. Непременно с большой длинной трубкой во рту. Он и на ходу курил. В руке — палка. На пальце большое кольцо с камнем, сибирский камень, по-моему, желтый. Высокий, хотя немного сутулился. У него был тик. Он как-то очень быстро подносил обе руки, — вернее, два указательных пальца, сложенных домиком, к носу, издавая такой звук, будто откашливался, и при этом слегка наклонялся и притоптывал правой ногой, быстро-быстро.

Видимо, для детей в этом его облике было что-то очень интересное, и они за ним бегали. Им страшно нравилось, как он одет, как ходит, как вдруг останавливается. Но они бывали и жестоки, — кидали в него камнями. Он не обращал на их выходки никакого внимания, был совершенно невозмутим. Шел себе и шел. И на взгляды взрослых тоже не реагировал никак».

«Даня был странный. Трудно, наверное, было быть странным больше. Я думаю, он слишком глубоко вошел в ту роль, которую себе создал. Надо, конечно, помнить, что то время, когда мы жили с Даней, не имеет ничего общего с нашим временем, — мы сейчас многое можем допустить. И его странность была особенно заметна на том фоне. Одежду он себе заказывал у портного. Никто же не носил такие короткие штаны».

«Даня, повторяю, был очень добрый. И его странности, конечно, никому не приносили ни огорчения, ни вреда. И я должна сказать, что он все-таки делал все, что он хотел, все, что ему нравилось. Он, например, подходил к окну без ничего, совершенно голый, и стоял так у окна в голом виде. Довольно часто. Это было и некрасиво, и неэстетично. Его могли увидеть с улицы».

«Всю жизнь он не мог терпеть детей. Просто не выносил их. Для него они были — тьфу, дрянь какая-то. Его нелюбовь к детям доходила до ненависти. И эта ненависть получала выход в том, что он делал для детей. Но вот парадокс: ненавидя их, он имел у них сумасшедший успех. Они прямо-таки умирали от хохота, когда он выступал перед ними».

«Я слышала мнение, — мол, то, что Даня писал для детей, это была у него халтура. Мол, он писал только ради денег.
Конечно, он хотел бы печатать то, что писал для взрослых, что он так любил. Но я не думаю, что для детей он писал халтуру. Я во всяком случае никогда этого от него не слышала. По-моему, он относился к занятию детской литературой серьезно. Ходил в ''Еж'' и ''Чиж'', к Маршаку... И я не видела, чтобы он стеснялся, что он детский писатель.

И потом, я очень сомневаюсь, что если бы он писал для детей плёво, кто-нибудь из них так бы любил его стихи и Сказки и дети читали бы их с удовольствием. Сомневаюсь. Если бы ему самому не нравилось писать для детей, он бы не мог произвести вещи, которые так нравятся детям. Стихи для детей давались ему скорее трудно, чем легко».

Марина Малич

«Хармсу было весьма важно сделать свою жизнь как искусство. У него было ощущение жизни как чуда, и не случайно у него много рассказов о чуде. Очень характерен рассказ о человеке, который мог творить чудеса, но за всю свою жизнь не сотворил ни одного чуда — ему достаточно было сознания, что он может творить чудеса. Чудо, понимание жизни как чуда, причем абсолютно бескорыстного чуда — чуда как чуда — одна из главных тем, определяющих не только творчество, но и жизнь Хармса, их тесную связь, неотделимость его творчества от жизни. Хармс не был чудотворцем и не мог творить чудеса. И в этой невозможности творить чудеса обнаружилось величайшее чудо — чудо жизни, точнее — чудо жизни-творчества. 1933 год — кризисный год в жизни-творчестве Хармса; начало кризиса относится, по-видимому, к двум предыдущим годам: он понял, что он не чудотворец, и когда понял это, он и сотворил чудо. У Хармса есть рассказ: человек уверен, что он чудотворец. Он ждет чуда, но чуда все нет. Он уже разочаровался в себе, в своей способности творить чудеса, и когда полностью разочаровался, вдруг увидел, что чудо уже совершилось и совершается. Это — рассказ, но одновременно это — и автобиографическая исповедь и философское рассуждение».

«Хармс в некоторых своих рассказах был андерсоновским мальчиком, который не побоялся сказать: «А король-то ведь гол». Он видел ничтожность и пустоту механизированной жизни, окостеневшей в автоматизме мысли, чувства и повседневности; пустоту и бессмысленность существования, определяемого словами: ''как все'', ''так принято''. В его рассказах и стихах встречается то, что называют бессмыслицей, алогизмом. Не рассказы его бессмысленны и алогичны, а жизнь, которую он описывает в них. Формальная же бессмысленность и алогизм ситуаций в его вещах, так же как и юмор, были средством обнажения жизни, выражения реальной бессмыслицы автоматизированного существования, некоторых реальных состояний, свойственных каждому человеку. Поэтому он и говорил, что в жизни есть две высокие вещи: юмор и святость. Под святостью он понимал подлинную — живую — жизнь. Юмором он обнажал неподлинную, застывшую, уже мертвую жизнь: не жизнь, а только мертвую оболочку жизни, безличное существование».

Я. Друскин

«1928 год. Невский проспект. Воскресный вечер. На тротуаре не протолкаться. И вдруг раздались резкие автомобильные гудки, будто бы пьяный шофер свернул с мостовой прямо в толпу. Гулявшие рассыпались в разные стороны. Но никакого автомобиля не было. На опустевшем тротуаре фланировала небольшая группа очень молодых людей. Среди них выделялся самый высокий, долговязый, с весьма серьезным лицом и с тросточкой, увенчанной старинным автомобильным клаксоном с резиновой черной ''грушей''. Он невозмутимо шагал с дымящейся трубкой в зубах, в коротких штанах с пуговичками пониже колен, в серых шерстяных чулках, в черных ботинках. В клетчатом пиджаке. Шею подпирал белоснежный твердый воротничок с детским шелковым бантом. Голову молодого человека украшала пилотка с «ослиными ушами» из материи. Это и был уже овеянный легендами Даниил Хармс! Он же Чармс! Шардам! Я. Баш! Дандам! Писатель Колпаков! Карл Иванович Шустерман! Иван Топорышкин, Анатолий Сушко, Гармониус и прочие...»

К.Б. Минц

«Это был человек необычайного обаяния, больших знаний и большого ума. И беседы наши были только об искусстве — и больше ни о чем. О Филонове, о Малевиче, были разговоры, так сказать, о путях искусства Европы, ибо слишком велико было влияние европейского искусства на искусство у нас. Так что эту тему можно было развивать глубоко, пространно и даже интересно. Наши беседы меньше всего касались поэзии, — эта область была для меня не очень знакома. Да и Даниил Иванович никогда ничего подобного не требовал, он знал мои склонности и что экзальтировать меня поэтическими находками невозможно, просто не поддаюсь».

«Он любил разговаривать стоя, двигаясь по комнате. Двигаясь по комнате и не выпуская из рук трубки. С ней, как мне представляется, он не расставался не только днем, но и ночью».

«Одевался он всегда одинаково, но несколько странно. Он носил гетры, — я никогда не видел его в другом антураже. Даже помню цвет его костюма: серый. На нем был жилет шерстяной, под цвет костюма. Таким образом внешне он несколько выделялся на фоне остальных мужчин — поэтов, художников и так далее. Волосы на голове у него плохо росли, у него была предрасположенность к лысине».

С.М. Гершов

«Этот человек пользовался большой любовью всех, кто его знал. Невозможно представить себе, чтобы кто-нибудь сказал о нем плохое слово — это абсолютно исключается. Интеллигентность его была подлинная и воспитанность — подлинная».

«Хармс помнится мне как человек огромного роста, очень эксцентрично по тому времени одетый. На нем была кепка жокея, короткая куртка, галифе и краги. На пальце — огромное кольцо, с печатью (в то время не только мужчины, но и женщины не носили колец, это не было принято). Хармс производил впечатление чрезвычайно светского человека. Держал себя свободно и, как все очень светские люди, давал возможность развернуться своему собеседнику».

«Дома у Хармса главной мебелью был сундук, обклеенный эксцентричными вырезками из журналов, главным образом голыми женщинами. Дома Хармс и его жена Марина, очень воспитанная светская женщина, зимой и летом ходили голыми».

«Когда Хармс выступал перед детьми, в искренности веселья, в умении дурачиться была видна непосредственность, детскость, и становилось искренно его жаль за ту титаническую работу, которую он проделывал над своей душой, чтобы быть стервой и только ею».

«Я никогда не видела его ни раздраженным, ни опечаленным. Трудно представить себе, что Хармс при каких бы то ни было обстоятельствах повысил бы голос. Он был неизменно корректен и вежлив. Ничего из того, что он думал и чувствовал, по его поведению было угадать нельзя. Дамам он целовал руки, по старинке шаркал ногой, как писатель вел себя внешне крайне скромно».

Сусанна Георгиевская

«Он все время играл, все время что-то выдумывал. Он любил собак. При мне у него собаки не было, была только воображаемая. И имя он ей дал такое: ''Выйди на минуточку в соседнюю комнату, я тебе что-то скажу''.Так звалась собака. Он рассказывал, что у него собака, которая вот так называется».

«Он выдумал, что во дворе стоит кукла, что ли, кукла-статуя его старушки, около его двери. Каждый раз, подходя к своей двери, он здоровался с ней по-немецки: ''Гутен таг, мютерхен!'' А уходя, прощался: ''Ауфвидерзейн, мютерхен!'' — в зависимости от времени дня. Непременно по-немецки. Вы же знаете, что он окончил Петершуле?.. Потом он решил, что эта старушка уже умерла, и они с Введенским там же во дворе ее похоронили. Взяли ящичек, сделали вид, что ее туда кладут, и зарыли. Все это была игра».

«У него в комнате была фисгармония, на которой он играл. Очень любил музыку ''Руслана и Людмилы'', я ему подарила клавир. Он играл и сам напевал».

«Любил ходить всегда одним и тем же путем по тем же самым улицам, не менять курс. Если приходилось почему-либо идти другим маршрутом, сворачивать или что, — это его травмировало, этого он не любил».

Наталия Шанько

«На нем все было выдержано в бежево-коричневых тонах — клетчатый пиджак, рубашка с галстуком, брюки гольф, длинные клетчатые носки и желтые туфли на толстой подошве. Во рту Даня обычно держал небольшую трубку, видимо, для оригинальности, т. к. я не помню, чтобы из нее шел дым».

Л.А. Баранова

«Был с самого начала не похож на других. Был одет в коричневый в крапинку костюм, в брюках до колен, гольфах и огромных ботинках. Он казался совсем взрослым молодым человеком. Пиджак его был расстегнут и виднелся жилет из той же ткани, что и костюм, а в маленький карманчик жилета спускалась цепочка от часов, на которой, как мы узнали впоследствии, висел зуб акулы».

М.П. Семенова-Руденская

«Юмор, фокусы, розыгрыши, конструирование смешных ситуаций также были частью его жизни. Более того, по воспоминаниям многих знавших его людей, Хармс любил при знакомстве ошарашивать человека ''абсурдным'' вопросом и следить за его реакцией. Зачастую эта реакция и определяла весь дальнейший ход его общения с этим человеком на годы».

«Однако наряду с внешней стороной Хармса-человека и Хармса-писателя была и другая, глубоко спрятанная от посторонних. <...> Перед нами предстает очень ранимый, мнительный, суеверный и одновременно глубоко верующий человек, который подбирает себе маски и позы, которым старается соответствовать в жизни. Иногда его внутреннее самоощущение почти совпадало с выбранной маской, а иногда разрыв между ними доходил до угрожающих величин. В дневниковых записях Хармс не щадил себя, был предельно откровенен с самим собой, и мир, который открывается в них, — очень сложный, неоднозначный, легко допускающий смешение юмора и трагизма, игры и пафоса».

«Примерно с конца 1980-х годов, когда в России началась массовая публикация произведений Хармса, стало ясно, что это далеко не только детский поэт, каким его знали читатели, и вовсе не юморист, которым его представляли советские издания, а писатель первого ряда русской литературы, открывший в ней вместе со своим другом Александром Введенским новое направление, предвосхитившее европейскую ''литературу абсурда'', получившую развитие уже после Второй мировой войны».

А. Кобринский

«Он (Хармс) вырабатывает такие формы комического, над которыми нельзя смеяться ''наивно'', которые требуют рефлексивного ''сдвига'' в сознании читателя. Структурно Хармс реализует стратегию, чрезвычайно близкую стратегии юродивого».

Н.В. Гладких

«Хармс является прямым наследником карнавальной линии развития литературы, и в своем творчестве он использует как приемы народной смеховой культуры, так и приемы романтического и иногда модернистского гротеска. В его творчестве в полной мере присутствуют главные черты карнавальных жанров: своеобразная логика «мира наоборот», относительность и амбивалентность образов, незавершенность мироздания, сниженность и преобладание материально-телесного начала, а также большая доля смешного, — что позволяет говорить о традиции карнавальной культуры в творчестве писателя».

Е.Ю. Рог

«...Следует рассматривать творчество Хармса не как неудавшуюся попытку выразить невыразимое, что входило в замысел модернизма, но как успешную попытку выразить ограниченность и невозможность этого предприятия. Хармс, таким образом, относится к той обширной категории писателей, которые, для того чтобы ответить на великие экзистенциальные вопросы, задавались целью узнать, что сказано, и которые в своей поэтической практике отважились с тоской ответить: ничего»

Ж.-Ф. Жаккар

«Поэтический мир Хармса обладает прежде всего, парадоксальной предметной отчетливостью (все на свету; никакой дымки, никакого лирического сфумато) — при том, что предмет или часть предмета может отделиться и исчезнуть. Достоверно и как бы логически неизбежно выступает мотив комбинаторики: перед нами сочетание отдельных элементов, число которых задано «непосредственно-обозримым» образом — наподобие фигурок или камней, расставленных по кругу1. Строение тут — это простая упорядоченность, демонстрируемая (и нарушаемая) симметрия; акцентирована дискретность и абстрактность (следовательно, неорганичность) связей между элементами».

Б.Ф. Шифрин

«Весело и озорно, совсем по-детски увлекался словесной игрой молодой поэт Даниил Хармс, достигавшим в своем кратковременном творчестве значительных литературных эффектов, к которым дети относились с беззаветным сочувствием. Нужно было видеть, с каким восторгом встречали они своего любимого автора, когда он читал им со сцены:

А вы знаете, что у,
А вы знаете, что па,
А вы знаете, что пы,
Что у папы моего
Было сорок сыновей?»

К.И. Чуковский

Читайте также:

В.И. Глоцер«Марина Дурново: Мой муж Даниил Хармс»

В.И. Глоцер«Вот какой Хармс! Взгляд современников»

 
 
 
Яндекс.Метрика О проекте Об авторах Контакты Правовая информация Ресурсы
© 2017 Даниил Хармс.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.