А.А. Кобринский. «"Елка у Ивановых" Александра Введенского как обэриутский текст»

Сразу необходимо заметить, что понятие «обэриутский текст», которое вынесено в название статьи, должно пониматься прежде всего в контексте поэтики, а не истории литературы. Речь идет не о том коротком промежутке времени (1927—1931 гг.), когда действовала литературная группа ОБЭРИУ, а об определенном типе текста, сформировавшемся на протяжении длительного времени в результате творческого и дружеского общения поэтов, как входивших в группу, так и примыкавших к ней (Олейников). Так возникла особая — обэриутская — поэтика, которая имплицированно существовала в сознании поэтов и так или иначе проявлялась в их творчестве, каким бы особенным и неповторимым оно ни было. Более того, некоторые обэриутские тексты конца 1930-х годов — прежде всего, это относится к Хармсу и Введенскому — представляют собой своего рода тезаурус, компендиум основных элементов этой поэтики, а также мотивов и приемов. Такое своеобразное ретроспективное осмысление собственного творчества, а также творчества своих друзей было характерно, например, для Хармса. В повести 1939 года «Старуха», как мне удалось в свое время доказать, он создал настоящий обэриутский центон, апеллируя как к собственным более ранним произведениям (циклу «Случаи», рассказам 1930-х годов и т. п.), так и к текстам Введенского и Заболоцкого1. В настоящей статье я попытаюсь показать, что таким же текстом, во многом опирающимся на внутриобэриутские интертекстуальные связи, для Введенского стала «Елка у Ивановых».

Заглавие пьесы уже само по себе отсылает к одному из важнейших приемов обэриутской поэтики — нестабильности персонажа. На поверхностном уровне — это несоответствие фамилий: семья Ивановых, родители — Пузыревы, а дети все носят разные фамилии: Перов, Серова, Петрова, Комаров и т. д. Аналогичный прием у Введенского мы встречаем в ряде более ранних текстов. Так, в тексте «Очевидец и крыса» заглавие отсылает к отсутствующей в тексте крысе, а далее происходит постепенное расщепление персонажа: он сначала обозначается как «Маргарита или Лиза», затем — «Одна из двух» и, наконец, — «Маргарита или Лиза, ныне ставшая Катей». Правда, при этом не нарушается логическая цельность персонажа и единство его компетенции. В «Елке у Ивановых» делается и следующий шаг: Нянька, зарезавшая Соню Острову, в разговоре со Становым приставом и Городовым отождествляет себя с жертвой:

«НЯНЬКА. Я стучу руками. Я стучу ногами. Ее голова у меня в голове. Я Соня Острова — меня нянька зарезала. Федя-Федор, спаси меня».

Этот прием — настабильность персонажа — вообще является сквозным для Введенского: ср. обращение Куприянова к Наташе: «Маруся, Соня», а также постоянную численную нестабильность, с которой мы сталкиваемся в «Пять или шесть».

Далее ретроспективная интертекстуальная линия ведет нас к пьесе Хармса «Елизавета Бам», где главная героиня, с одной стороны, на протяжении текста трансформируется из взрослой женщины в девочку и снова в женщину, а с другой, по-разному именуется в пределах одно и того же монолога — с разными отчествами: Елизавета Таракановна, Елизавета Эдуардовна, Елизавета Михайловна. Аналогично нестабильны и другие персонажи, один из самых ярких примеров — Иван Иванович, поведенческая стратегия которого претерпевает сильные изменения на протяжении всей пьесы: он то пытается арестовать Елизавету Бам, то, забыв о цели своего визита, играет с ней или отпрашивается у нее домой.

Особо следует отметить эротическую линию пьесы Введенского, связанную с лесорубом Федором и Служанкой. Полагаю, что непосредственным подтекстом для нее стало стихотворение Хармса «Сладострастный древоруб», написанное 24 августа 1938 года, то есть почти в то же самое время, когда писалась «Елка у Ивановых». Известно, что в 1938—1939 годах Введенский периодически посещал Москву и Ленинград, а также вел со своими друзьями переписку. Нет сомнения, что «Сладострастный древоруб» ему был известен:

Когда вдали сверкнули пилы,
И прозвенели топоры, —
Мне все подруги стали милы,
И я влюблен в них с той поры.
Подруги, милые подруги,
Приятно трогать вас рукой.
Вы так нежны! Вы так упруги!
Одна прекраснее другой!

Приятно трогать ваши груди,
Скользить губами вдоль ноги...
О помогите люди люди!
О Боже Боже помоги!

Источник образа «древоруба» легко восстанавливается при анализе обэриутской поэтики. Отождествление женщины с деревом — один из ее важнейших мотивов, который, пожалуй, с наибольшей силой оказывается эксплицированным в «Куприянове и Наташе», где Наташа превращается в лиственницу (Мейлах справедливо указывает на ассоциацию с известным фольклорным мотивом по индексу Томпсона2). У Хармса процесс рубки (пиления) дерева оказывается функциональным субститутом овладения женщиной, вот почему возбуждение лирического героя стихотворения возрастает по экспоненте в процессе работы. Лесоруб Федор «плавно рубит елку для елки в семействе Пузыревых» — эротический аспект этого действия подчеркивается, с одной стороны, наречием «плавно» (как известно, «плавно» рубить дерево невозможно, зато плавностью может отличаться движение при половом акте), а с другой, — разговором, который он ведет с другими лесорубами. В процессе рубки Федор, очевидно, распаляется — и от нейтральной информации о том, что у него есть невеста, переходит к интимным подробностям. Однако, срубив ель, лесоруб Федор отправляется не к невесте, а к Служанке, с которой у него и происходит сексуальный акт. При этом, однако, он ведет себя грубо и невежливо, указывая ей на то, что ему с ней скучно, в отличие от невесты. Служанка сообщает Федору информацию о том, что его невеста нянька убила девочку — и эта информация становится ему наказанием как за грубость, так и за измену. Как мы помним, Федор от такой вести приходит в шоковое состояние и теряет дар речи, квакая, мяукая и распевая птичьим голосом. Финальный аккорд хармсовского стихотворения («О, помогите...») отзывается в «Елке у Ивановых» таким диалогом между Федором и Служанкой:

«Федор.... что мне еще остается.

Служанка. Горевать, горевать и горевать. И все равно тебе ничто не поможет.

Федор. И все равно мне ничто не поможет. Ты права».

Мотив измены и наказания отсылает нас еще к одному стихотворному тексту Хармса, более раннему — 1933 года, однако этот текст явно рассматривался как парный к процитированному: если тут «Сладострастный древоруб», то там — «Сладострастная торговка». Обращает на себя внимание схожесть процесса речевой деформации персонажа в процессе нарастания полового возбуждения: у Хармса несчастная «жертва страсти» вместо членораздельных фраз — лает:

«рукой прорешку открываешь,
и вместо речи — страшно лаешь».

Сравните, также описание «речи» Пузыревых, когда они возвращаются домой из театра и узнают о смерти Сони Островой: «Они страшно кричат, лаят <так!> и мычат».

Экспликация шокового состояния персонажа с помощью непроизносимых и нечленораздельных сочетаний — яркий прием обэриутской поэтики. В «Елке у Ивановых» он возникает в финале, когда Пузырева-мать поет, но ее пение прерывается рыданиями. В тексте это выглядит так: «А о у е и я / БГРТ». Это уже почти прямая отсылка к «Елизавете Бам» Хармса, где речевая редукция Мамаши проходит стадии от бессмысленных фраз до восклицания «Иих, иих, иих», а последняя ее фраза вообще выходит за рамки конвенционального языка: «3×27 = 81».

Что же касается лесорубов в пьесе Введенского, то они находятся на границе речевой сферы: будучи способны к порождению речи, они неспособны участвовать в полноценной коммуникации.

Однако обращает на себя внимание еще один принцип обэриутской поэтики — принцип релятивности, имеющий прямое отношение к этим лесорубам. В пьесе они поют хором песню, а потом начинают делать какие-то знаки. Ремарка сообщает: «Тут выясняется, что они не умеют говорить, а том, что они только что пели — это простая случайность, которых так много в жизни». Слово, которое один из лесорубов тут же произносит («фрукт») комментируется так: «Хотя он и заговорил, но ведь сказал невпопад. Так что это не считается». Принцип релятивности связан с немедленной дискредитацией только что введенной в текст информации. Один из самых ярких примеров — рассказ Хармса «Четвероногая ворона»:

«Жила-была четвероногая ворона. Собственно говоря, у нее было пять ног, но об этом говорить не стоит».

Последовательно вводятся в текст и немедленно дискредитируются такие понятия как «ворона» (т. е. — птица), оказывается, что ворона — четвероногая, но и это тут же опровергается, поскольку сообщается, что «у нее было пять ног». В рукописи, в той же тетради под названием «Гармониус», где был записан рассказ «Четвероногая ворона», мы находим начало другого — создаваемого по той же схеме: «Жил-был четвероногий человек, у которого было три ноги»3.

Аналогично у Введенского — в «Пять или шесть» релятивной оказывается категория числа. Нарратор сообщает: «Жили-были шесть людей», но при перечислении имен выясняется, что число фиктивно: «Фиогуров и Изотов, Горский, Соня, парень Влас» — то есть, на самом деле, пять человек.

В пьесе «Елка у Ивановых» существуют еще и иные отсылки к обэриутской поэтике и системе мотивов. Опробованный в «Елизавете Бам» и описанный в воспоминаниях об обэриутской постановке «Три левых часа» января 1928 года прием перебива единства действия абсурдирующим элементом присутствует и в «Елке у Ивановых». Но если в пьесе Хармса действие перебивалось распиливанием вынесенного на сцену бревна, что должно было, по замыслу автора, подчеркнуть самоценность театрального действия и его независимость от литературного произведения, то в пьесе Введенского фабула прерывается вставкой загадочного фрагмента — выходом зверей и уроком Жирафы, что, в свою очередь, отсылает нас к рассказу Хармса «Предназначение. Перечень зверей» (в свою очередь, очевидно, восходящего к хлебниковскому «Зверинцу»), который, как и некоторые другие хармсовские тексты, находится на грани «взрослого» и детского творчества.

Особо следует сказать о сумасшедшем доме. Разумеется, сам мотив сумасшедшего дома, хотя он и является сквозным для обэриутов, не может быть признан специфически обэриутским. Однако приемы создания этого топоса в обэриутской поэтике оказываются устоявшимися. Они, в частности, формируются с помощью мотива воображаемой воды, возникающей вместо пола. Отсюда — больные, плывущие из зала на лодке и отталкивающиеся веслами об пол в «Елке», отсюда — структурная параллель сумасшедшего дома и бассейна в «Некотором количестве разговоров» (как модели замкнутого пространства — при этом опять-таки мы сталкиваемся с фиктивностью одного из элементов пространства: мы узнаем, что в мужском отделении нет воды) — отсюда, конечно, и финал рассказа Хармса «Судьба жены профессора» — о том, как «сидит совершенно здоровая профессорша на койке в сумасшедшем доме, держит в руках удочку и ловит на полу каких-то невидимых рыбок». Здесь также применен прием релятивности признака: информация о психическом здоровье профессорши немедленно опровергается описанием ее действий.

Последний пример заставляет нас обратить внимание на языковые механизмы создания смысловой релятивности в поэтике обэриутов. Финал «Судьбы жены профессора» удивительно напоминает знаменитый парадокс Мура («Идет дождь, но это неверно»), суть которого заключается в подрыве речевого акта за счет несоответствия иллокутивной цели высказывания (в данном случае — стремление убедить читателя в том, что профессорша совершенно психически нормальная) — содержанию этого высказывания. Этот специфический прием, вскрывающий языковые механизмы парадоксализации, которые были столь важны как для Хармса, так и для Введенского, еще подлежит подробному изучению.

Примечания

1. Кобринский А. Повесть Даниила Хармса «Старуха»: финальный центон // Русская литература XX века: школы, направления, методы творческой работы. СПб., 2002. С. 486—511.

2. St. Thompson. Motif-index of Folk-literature. Vol. 1—6. Indiana University Press, 1956. D. 215. См. об этом в комментарии М. Мейлаха в издании: Введенский А. Полное собрание произведений в двух томах. Т. 1. М., 1993. С. 254.

3. См.: ОР РНБ. Ф. 1232 (Я.С. Друскин). Ед. хр. 367.

 
 
 
Яндекс.Метрика О проекте Об авторах Контакты Правовая информация Ресурсы
© 2018 Даниил Хармс.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.