К. Минц. «Обэриуты»
«Вопросы литературы», № 1, 2001.
Климентий Борисович Минц (1908—1995) — кинодраматург и режиссер, автор сценариев к фильмам «У самого синего моря» (1935), «Приключения Корзинкиной» (1941), «Укротительница тигров» (1955), «Медовый месяц» (1956), «12 могил Хаджи Насреддина» (1967), «Марк Твен против» (1976), «Место под солнцем» (1976) и др. В 1928—1929 годах был членом кинематографической секции ОБЭРИУ. Мы публикуем фрагменты его воспоминаний об этом времени.
Памяти Даниила Хармса и Николая Заболоцкого.
...Воспоминания нужно писать вовремя. Не в глубокой старости, когда угасает память и начнешь вспоминать то, чего и не было! Кое-что нужно учесть.
Вот, например: писатель К. дал мне почитать свои воспоминания под названием «Былое». Вскоре мы встретились. «Читали? Что скажете?..» «Что вам сказать?.. — ответил я. — Былое есть, а где думы?!» Он кисловато улыбнулся и после этого разговора еле-еле со мной здоровался. Мне, конечно, хотелось бы избежать этого греха в обширной мемуарной литературе.
Итак: бурные двадцатые годы!
Множество самых разнообразных творческих групп: «Серапионовы братья», имажинисты, ЛЕФ Владимира Маяковского, РАПП — Российская ассоциация пролетарских писателей, «Кузница», «Смена», конструктивисты, «Резец», Объединение крестьянских писателей, «ничевоки» и пр.
Во второй половине двадцатых годов появление новых литературных групп и течений резко пошло на убыль. Казалось, что наступает затишье... Н о именно в это время, в славном городе на Неве, дала о себе знать звонко, озорно и свежо небольшая группа молодых поэтов, получивших загадочное прозвище обэриутов, от громкого названия творческого содружества ОБЭРИУ — Объединение реального искусства. Кто же входил в состав этого объединения?
Поэт, прозаик и драматург Даниил Хармс, Николай Заболоцкий, Александр Введенский, Константин Вагинов, Игорь Бахтерев и несколько позднее Юрий Владимиров — это была поэтическая секция. В 1926 году я познакомился с Даниилом Хармсом на киноотделении Высших государственных курсов искусствоведения при Российском институте истории искусств, где некоторое время учился Хармс...
Но кинематография не увлекла поэта, и он вскоре покинул киноотделение, целиком отдав свое необыкновенное дарование поэзии. Правда, мое знакомство с Хармсом не прошло даром. Я заинтересовал его организацией киносекции обэриутов. Но планы Хармса были значительно шире. Уже к 1928 году в своей декларации обэриуты писали: «ОБЭРИУ (Объединение реального искусства), работающее при Доме Печати, объединяет работников всех видов искусства, принимающих его художественную программу и осуществляющих ее в своем творчестве. ОБЭРИУ делится на четыре секции: литературную, изобразительную, театральную и кино... В настоящее время ОБЭРИУ ведет работу по организации музыкальной секции»1. На вопрос Хармса: «Кто же войдет в секцию кроме вас?» — я не задумываясь ответил: «Александр Разумовский, студент киноотделения Высших курсов Института истории искусств». «А кто еще?» — спросил Хармс. — «Пока никого. Мы — двое! Вот сделаем обэриутский фильм, и к нам повалит народ!» — «Хар-р-р-ашо!» — воскликнул Хармс. («Хорошо» он говорил через «а» и много «р».)
Званий ни у кого не было. Было только призвание!
Все мы были молоды, веселы, любили удивлять и умели удивляться <...>
1
1928 год. Невский проспект. Воскресный вечер. На тротуаре не протолкаться. И вдруг раздались резкие автомобильные гудки, будто бы пьяный шофер свернул с мостовой прямо в толпу. Гулявшие рассыпались в разные стороны. Но никакого автомобиля не было. На опустевшем тротуаре фланировала небольшая группа очень молодых людей. Среди них выделялся самый высокий, долговязый, с весьма серьезным лицом и с тросточкой, увенчанной старинным автомобильным клаксоном с резиновой черной «грушей». Он невозмутимо шагал с дымящейся трубкой в зубах, в коротких штанах с пуговичками пониже колен, в серых шерстяных чулках, в черных ботинках. В клетчатом пиджаке. Шею подпирал белоснежный твердый воротничок с детским шелковым бантом. Голову молодого человека украшала пилотка с «ослиными ушами» из материи. Это и был уже овеянный легендами Даниил Хармс! Он же Чармс! Шардам! Я. Баш! Дандам! Писатель Колпаков! Карл Иванович Шустерман! Иван Топорышкин, Анатолий Сушко, Гармониус и прочие...
Ни сам Хармс и никто из «шалунов», окружавших его, не смеялся над разбежавшимися, вспугнутыми людьми.
В один из вечеров на Невском проспекте, по соседству с Хармсом, прогуливался и автор этих строк, в тут пору встретивший еще только свою двадцатую весну. Он гулял в качестве живой рекламы. На нем было надето пальто — треугольник из холста на деревянных распорках, исписанного — вдоль и поперек — надписями... Все это привлекало внимание любопытных. Они старались прочесть все, что было написано на рекламном пальто.
Я сейчас не помню всего, но кое-что осталось в памяти:
2 × 2 = 5
Обэриуты — новый отряд революционного искусства!
Мы вам не пироги!
Придя в наш театр, забудьте все то, что вы привыкли видеть во всех театрах!
Поэзия — это не манная каша!
Кино — это десятая муза, а не паразит литературы и живописи!
Мы не паразиты литературы и живописи!
Мы обэриуты, а не писатели-сезонники!
Не поставщики сезонной литературы!
И еще раз на углу пальто, красными буквами: 2 × 2 = 5!
Кто же прогуливался на Невском проспекте из обэриутов, кроме Даниила Хармса и меня? Александр Введенский, Юрий Владимиров, Игорь Бахтерев, Александр Разумовский, иногда Константин Вагинов. И реже — Николай Заболоцкий, особенно во время озорных прогулок. Заболоцкий был всегда очень серьезен, сосредоточен, проникновенно задумчив. Сквозь стекла очков на вас глядели «голые глаза». Заболоцкий гулял по Невскому, всматриваясь в поток встречных лиц. Тысячи их!.. Возможно, эти впечатления, и более поздние, были чудесно отражены в его поэзии.
Есть лица, подобные пышным порталам,
Где всюду великое чудится в малом.
Есть лица-подобия жалких лачуг,
Где варится печень и мокнет сычуг.
Иные холодные, мертвые лица
Закрыты решетками, словно темница.
Другие — как башни, в которых давно
Никто не живет и не смотрит в окно.
Но малую хижинку знал я когда-то,
Была неказиста она, небогата,
Зато из окошка ее на меня
Струилось дыханье весеннего дня.
Поистине мир и велик и чудесен!
Есть лица-подобья ликующих песен.
Из этих, как солнце, сияющих нот
Составлена песня небесных высот.
Если на Невском нам встречался Евгений Шварц, то он непременно примыкал к группе обэриутов, хотя и не состоял в ОБЭРИУ, но был связан с нашими поэтами по работе в знаменитых тогда детских журналах «Ёж» и «Чиж».
Вечерние гулянья обэриутов по Невскому сопровождались спорами, шутками, экспромтами, чтением стихов, размышлениями и фантазиями о генеральном выступлении с широковещательными афишами...
Хотелось бы напомнить о маршруте этих прогулок по проспекту. Он представлял уникальную панораму театров Невского проспекта двадцатых годов. Наши вечерние гулянья оканчивались иногда очень поздно, когда уже гасли фонари у театра «Гиньоль», в самом начале проспекта, неподалеку от Московского вокзала. В этом бульварном театрике уже несколько сезонов шла жуткая пьеса «Операция доктора Дауэна». У этого пожилого ревнивого хирурга была молодая жена, красавица. Ее любовнику предстояла экстренная операция. Этой сцене был посвящен целый акт. Любовник жены на операционном столе. Зарежет или оставит в живых?.. Классический гиньоль! По окончании спектакля из подъезда выходили встревоженные, испуганные зрители — любители острых ощущений.
Пройдя несколько кинотеатров и оставив позади «Раризиану», можно было увидеть рекламные стенды «Свободного театра». В те годы там подвизался молодой Леонид Утесов. Со двора, где был вход в этот театр, высыпала на Невский проспект веселая, смеющаяся толпа.
А напротив «Свободного театра» — на Троицкой, 18 — помещалось знаменитое «Кривое Зеркало», создавшее еще более знаменитую «Вампуку», ставшую нарицательным именем. Далее, за Аничковым дворцом <...> был увеселительный «Сад отдыха», с эстрадой, ресторанами, всяческими аттракционами и фейерверками. А в бывшем гастрономическом дворце купца Елисеева, на верхних этажах, давал представления Театр Сатиры. Напротив, за памятником Екатерине Второй, — Академический театр драмы, б. Александринка. Дойдя до угла Садовой и Невского, можно было завернуть в комедийный театр С. Надеждина, в конце торгового Пассажа, а уж если было поздно, то совсем рядом с проспектом, на Садовой, было два театра: «Вольная Комедия» и чудесный «Балаганчик», где представление начиналось только в 11 часов вечера.
Но обэриуты, увлеченные своими прожектами о будущем вечере в Доме Печати, шли дальше по Невскому проспекту. Уже редела толпа. И только доносилась музыка и песни с крыши «Европейской гостиницы», где около двенадцати ночи открывалось кабаре. Рекламные стенды у подъезда обещали публике: «Беспрерывное увеселение до утра! Море световых эффектов. Уютно! Интимно! Непринужденно!»
Но нам это было не всегда по средствам. А если было немного денег, то до конца Невского проспекта мы не шли, а коротали время в пивном баре «Европейской» на 1-м этаже. (Порция сосисок с капустой и кружка пива — 30 копеек. Музыка.)
Много еще было самых разных театров и театриков не только на Невском проспекте, но и поблизости. В «Сплендид-паласе» выступали артисты «Мастфор» — мастерской Николая Фореггера — с нашумевшими «танцами машин». Но, конечно, самым примечательным явлением в Ленинграде был театр Игоря Терентьева. Ну, о нем несколько позднее, когда мы встретимся с ним в Доме Печати, где также были «прописаны» обэриуты. И еще на Невском проспекте, около кинотеатра «Пиккадилли», можно было встретить низенького человека с пронзительными глазами, напоминавшего бродягу. Это был уличный философ. Он всегда носил с собой старинную бухгалтерскую книгу со своими изречениями, эпиграммами, афоризмами. И чаще всего он выкрикивал свое напутствие прохожим: «Были бы мы проще, жили бы, как в роще!» <...>
Прогулки обэриутов по Невскому проспекту были разнообразны... Однажды фланировали по бурлящему проспекту Даниил Хармс, Александр Введенский, Юра Владимиров и я. Денег у всех было немного — рубля три. Можно было «кутнуть» в пивном баре «Европейской гостиницы», послушать музыку, полюбоваться королевой бара Марго и просто посидеть:
В глуши бутылочного рая,
Где пальмы высохли давно,
Под электричеством играя,
В бокале плавало окно.
Оно, как золото, блестело,
Потом садилось, тяжелело,
Над ним пивной дымок вился...
Но это рассказать нельзя.
(«Вечерний бар» Заболоцкого, 1926 г.)
А что было дальше, стоило бы рассказать. Франтоватый Александр Введенский, — игрок по натуре, с неуемным азартом, — предложил нам поехать в казино где-то в районе «Скетинг-Ринга» на Каменноостровском или Большом проспекте за Невой и поставить всю трешку на зеро в рулетку или же сыграть в «железку»!
Ехать далеко не хотелось, и под бодрым водительством Введенского, из глаз которого уже сыпались не искры, а мелькали тузы и карточные дамы, мы пошли во «Владимирский клуб», вблизи Невского, за углом. Там тоже шла игра, был скандальный ресторан с цыганским ансамблем. (Ныне в этом доме Ленинградский театр имени Ленсовета.) Введенский поставил на карту все наше наличное состояние — трешку. Остановить его было нельзя. Играл он безудержно, отчаянно. Выиграл кучу денег. Он бы еще продолжал играть, но мы его оттащили от карточного стола, пошли перекусить в ресторан, послушать цыган. Посидели недолго... Юра Владимиров уговорил нас ехать в Яхт-клуб, где у него стояла на причале яхта, и двинуться в Петергоф.
Предложение морячка-обэриута понравилось, но Введенский сказал, что надо заехать в «Сад отдыха». На вопрос: «Зачем?» — он загадочно воскликнул: «Сюрприз!» Когда мы приехали в Яхт-клуб, выяснилось, что в таинственном картонном ящике были фейерверки. Введенский купил их у старичка-пиротехника в увеселительном «Саду отдыха» на Невском проспекте.
К удовольствию яхтсменов и гостей Яхт-клуба, мы запускали фейерверки, читали стихи на веранде ресторана. Я стихов не писал, решился прочесть полюбившееся мне стихотворение Николая Макаровича Олейникова <...> очень любившего обэриутов.
Маленькая рыбка,
Жареный карась,
Где ваша улыбка,
Что цвела вчерась!
Жареная рыба,
Дорогой карась,
Вы ведь жить могли бы,
Если бы не страсть...
Что же вас сгубило,
Бросило сюда,
Здесь не так уж мило,
Здесь — сковорода?
Раздался смех, аплодисменты, тосты. И наконец, развеселившись окончательно, когда наши лица становились то фиолетовыми, то красными, то зелеными, то синими от зарева наших фейерверков, Юра Владимиров поднял парус, и под музыку оркестра, доносившуюся из ресторана Яхт-клуба, мы отплыли в Петергоф. Штормило. Яхта пришвартовалась к причалу глубокой ночью.
Наш капитан Юрий Владимиров в мичманке с лакированным козырьком предложил двинуться обратно — в Ленинград, но мы, промокшие до нитки, озябшие, отказались от вторичной морской прогулки и пошли искать гостиницу.
2
Особенно сблизило обэриутов желание и необходимость устроить генеральный творческий вечер объединения по широкой программе: ПОЭЗИЯ-ТЕАТР-КИНО — в Доме Печати (Фонтанка, 21), бывшем дворце графини Шуваловой.
В стенах этого удивительного дома (а стены его были украшены фресками учеников школы аналитического искусства Павла Филонова), работали, помимо ОБЭРИУ: общество «Круг», «Резец», «Смена», Общество друзей иностранной литературы, кружок изучения новой графики, «У самовара» — клуб чтения и горячих обсуждений новых произведений, Народный университет, Объединение крестьянских писателей, кружок бытового фельетона, Ассоциация газетных работников, театр Игоря Терентьева, школа художника Павла Филонова и многое другое, вплоть до стрелкового кружка. Откровенно говоря, нас, обэриутов, по-настоящему интересовали и привлекали здесь только картины Павла Филонова и театр Игоря Терентьева <...>
Игорь Терентьев хотел назвать свой театр «Антихудожественным», но это сочли дерзким вызовом МХАТу.
Одним из лозунгов нового театра Дома Печати был: «Мир — химикам, война — творцам!» <...>
Здесь был поставлен роман С. Семенова «Наталья Тарпова» <...>
Чем же примечательна эта работа?
Это спектакль-роман. Никаких чтецов от автора! Проза писателя в основном, я подчеркиваю, сохранена без потерь, с авторскими размышлениями. Действующие лица <...> говорят не только от первого лица: «Я...», но и от третьего лица и со стороны: «Он, дескать...».
Диалог временами почти не отходит от романа, тем самым наполняя действие. Например: к одному из персонажей в квартиру входит другой персонаж.
«Какой черт тебя принес?.. (С любезной улыбкой.) Присаживайтесь, дорогой...»
«Я вижу, какой я тебе дорогой... (Приветливо.) Как здоровье?» и так далее.
Диалог идет в двух ипостасях, тем самым создавая самые острые, а порой и парадоксальные ситуации.
Мало того, Терентьев использовал несколько подвижных зеркал (3 метра на 4). В них отражается действие с разных точек зрения, а порой и сразу идут параллельно две или три картины.
Во всяком случае, этот спектакль «читается» и смотрится не как обыкновенная драматическая пьеса, а именно как спектакль-роман в 15 главах!
Что это — театр? Театр. А может быть — проза?.. Проза <...>
Я, как и другие обэриуты, несколько раз смотрел гоголевского «Ревизора» в постановке Игоря Терентьева. Он говорил: «Дело не в том, чтобы поставить Гоголя как-нибудь по-иному», — несмотря на всю спорность спектакля, на все режиссерские выдумки, творческое озорство: например, Городничий Терентьева говорил по-украински, а в лирических сценах по-русски <...> городских сплетников Добчинского и Бобчинского играли актрисы Софья Неелова и Любовь Иванова, и дрессированные крысы [появлялись] на ширмах <...>
В отличие от Мейерхольда Игорь Терентьев поставил «Ревизора» по каноническому тексту, не изменяя ни одного слова! А новый финал? Также без единого нового слова.
После появления жандарма с объявлением, что «по именному повелению...» и так далее, — идет знаменитая немая сцена. Но — это еще не конец. Из анфилады черных шкафов, образующих коридор, из ряда дверей выходит новый ревизор! Он в генеральском мундире. Эполеты. Голубая шинель нараспашку — видны сверкающие звезды, ордена. За генералом из-под шинели волочится палаш. И только уже на авансцене изумленная публика видит, что новый ревизор — все тот же Иван Александрович Хлестаков! В зрительном зале наступила тишина, но через несколько секунд публика буквально взорвалась бешеными овациями.
Как тут не вспомнить гениального Михаила Чехова?! Я его видел на гастролях в Ленинграде, в 1926 или 1927 году — не помню.
Но зато как сейчас помню сцену вранья Хлестакова, когда он в экстазе, в упоении восклицает: «Я везде, везде!» И мгновенно на ваших глазах Михаил Чехов преображается в императора, принимая его позу — на фоне портрета Николая Первого <...>
Несомненно, что жизнь и деятельность обэриутов под одной крышей с театром Терентьева и со школой аналитического искусства художника Павла Филонова не могли не отразиться и на творчестве Обэриу.
3
Началась хлопотливая подготовка к нашему вечеру. Шли репетиции спектакля по пьесе Даниила Хармса «Елизавета Бам».
Поэты отбирали стихи, а кинематографисты — я с А. Разумовским — занимались монтажом своего обэриутского фильма «Мясорубка № 1» и безвылазно сидели в маленькой комнате А. Разумовского, заваленной пленкой к ужасу домашних, опасающихся возможного пожара. В один прекрасный день, несмотря на непогоду, круглые рекламные тумбы в Ленинграде были заклеены кричащими афишами:
- ДОМ ПЕЧАТИ
24 января 1928 г.
В порядке показа современных течений в искусстве
Театрализованный вечер обэриутов
«ТРИ ЛЕВЫХ ЧАСА»
Обэриу — Объединение реального искусства
ЛИТЕРАТУРА — ИЗО — КИНО — ТЕАТР
Первый час
Вступление. Конферирующий хор.
Декларация Обэриу.
Декларация литературной секции.
Читают стихи: К. Вагинов, Н. Заболоцкий, Д. Хармс, И. Бахтерев, А. Введенский.
Второй час
Будет показано
театральное представление
«ЕЛИЗАВЕТА БАМ»
Д. Хармса.
Композиция спектакля
И. Бахтерева, Б. Левина и Даниила Хармса.
Оформление — Игоря Бахтерева.
Инженер сцены: П. Котельников.
По ходу действия: «СРАЖЕНИЕ ДВУХ БОГАТЫРЕЙ!»
Музыка Велиопага Нидерландского пастуха.
Движения неизвестного путешественника.
Начало объявит КОЛОКОЛ.
Третий час
Вечернее размышление о кино —
Александра Разумовского.
Будет показан кинофильм
ФИЛЬМ № 1 «МЯСОРУБКА».
Работа режиссеров
Александра Разумовского — Климентия Минца.
Специальная муз. иллюстрация к фильму —
Джаз Мих. Курбанова.
ДИСПУТ.
Чуть не забыл: в этой афише было еще напечатано, что поэт Н. Кропачев будет читать свои стихи... в Архангельске! Эта строчка особенно вызывала смех ленинградцев <...>
Афиша обэриутов возбуждала огромное любопытство. Около рекламных тумб кружилась толпа, как будто бы случилось уличное происшествие. Можно было услышать веселые возгласы. Во всяком случае, на вечер обэриутов пришло множество публики. Аншлаг!
Далеко не все желающие могли попасть в Дом Печати, получивший и до этого вечера обэриутов широкую известность по сенсационным спектаклям театра Игоря Терентьева и по удивительным фрескам на стенах дома, написанным питомцами художника Павла Филонова.
Итак: три левых часа!
Первый час. Поэзия обэриутов. Декларация поэтической секции была написана Николаем Заболоцким:
«Кто мы? И почему мы? Мы, обэриуты, честные работники своего искусства. Мы поэты нового мироощущения и нового искусства. Мы — творцы не только нового поэтического языка, но и созидатели нового ощущения жизни и ее предметов. Наша воля к творчеству универсальна: она перехлестывает все виды искусства и врывается в жизнь, охватывая ее со всех сторон... Кто-то и по сейчас величает нас «заумниками». Трудно решить, что это такое, — сплошное недоразумение или безысходное непонимание основ словесного творчества? Нет школы более враждебной нам, чем заумь. Люди реальные и конкретные до мозга костей, мы — первые враги тех, кто холостит слово и превращает его в бессильного и бессмысленного ублюдка... Конкретный предмет, очищенный от литературной и обиходной шелухи, делается достоянием искусства. В поэзии столкновение словесных смыслов выражает этот предмет с точностью механики. Вы как будто начинаете возражать, что это не тот предмет, который вы видите в жизни? Подойдите поближе и потрогайте его пальцами. Посмотрите на предмет голыми глазами, и вы увидите его впервые очищенным от ветхой литературной позолоты... Поэзия не манная каша, которую глотают не жуя и о которой тотчас забывают»2.
То, что поэзия не манная каша, сразу же стало ясно, как только обэриуты начали читать стихи. Зрительный зал сразу ожил. Публика насторожилась. Одни явно были настроены на скандал. Другие жадно прислушивались, явно желая триумфа молодых поэтов. Третьими овладело любопытство. Четвертые... Равнодушных не было. И не могло быть!
На сцену выкатили черный лакированный шкаф из спектакля Игоря Терентьева «Ревизор». А на шкафу находился Даниил Хармс и читал свои стихи.
Кое-кто из экспансивных зрителей и поклонников поэта встретил его появление на шкафу аплодисментами, кто-то смехом, другие улыбками, а некоторые изумлением и даже скептическим возгласом: «Пушкину незачем было взбираться на шкаф, чтобы читать свои стихи!»
Хармса больше знали по его детским стихам в журналах «Ёж» и «Чиж», а на вечере он читал стихи для взрослых. Не могу сказать, чтобы они произвели радостное впечатление на публику. Скорее это было удивление. Даже раздавались выкрики доброжелателей из зрительного зала, желавших Хармсу успеха: «Читайте детские стихи».
В поэтической декларации обэриутов Н. Заболоцкий написал: «Даниил Хармс — поэт и драматург, внимание которого сосредоточено не на статической фигуре, но на столкновении ряда предметов, на их взаимоотношении. В момент действия предмет принимает новые конкретные очертания, полные действительного смысла. Действие, перелицованное на новый лад, хранит в себе «классический» отпечаток и в то же время — представляет широкий размах обэриутского мироощущения»3 <...>
«Читайте детские стихи!» — кто-то еще раз крикнул из зрительного зала. Хармс помахал рукой с раскрытой ладонью, чтобы утихомирить публику, и невозмутимо объявил: «Удивительная кошка».
Несчастная кошка порезала лапу,
Сидит и ни шагу не может ступить.
Скорей, чтобы вылечить кошкину лапу,
Воздушные шарики надо купить!
И сразу столпился народ на дороге,
Шумит, и кричит, и на кошку глядит.
А кошка отчасти идет по дороге,
Отчасти по воздуху плавно летит!
Раздались дружные аплодисменты. Я из-за кулисы глядел на зрительный зал и видел только улыбки. Даже какой-то сердитый критик в первом ряду, крикнувший Хармсу: «Пушкин не взбирался на шкаф, чтобы читать свои стихи!» — хлопал в ладоши.
Но вот на сцену вышел с розовым румянцем на щеках вдумчивый молодой человек в очках, в красноармейской шинели, оставшейся у него после службы в 59-м стрелковом полку 20-й пехотной дивизии. Это был Николай Заболоцкий.
Я помню, как Заболоцкий читал стихотворение «Свадьба» и в зрительном зале прозвучали строчки:
Прямые лысые мужья
Сидят, как выстрел из ружья...
Раздался не только одобрительный смех, но и громкие аплодисменты. Казалось, что Николай Заболоцкий был даже несколько недоволен, что его прервали... Он удивленно взглянул на публику. Зал затих:
И пробиваясь сквозь хрусталь
Многообразно однозвучный,
Как сон земли благополучной,
Парит на крылышках мораль.
О пташка божья, где твой стыд?
И опять аплодисменты. А немного погодя Заболоцкий с совершенно непроницаемым выражением лица заканчивал чтение своего «Цирка»:
Один старик интеллигентный
Сказал, другому, говоря:
«Этот праздник разноцветный
Посещаю я не зря.
Здесь нахожу я греческие игры,
Красоток розовые икры,
Научных замечаю лошадей, —
Это не цирк, а прямо чародей!»
Другой, плешивый, как колено,
Сказал, что это несомненно.
Заболоцкого долго не отпускали со сцены. Он читал стихи, которые вошли в его сборник «Столбцы».
Меня несколько удивило, когда я прочитал в его автобиографии: «В 1928 году я несколько раз выступал с другими поэтами в Ленинградском Доме печати под флагом «левого искусства». Особых лавров не стяжал...»4 Это поэт написал в 1948 году, через двадцать лет! То ли забыл, как был встречен публикой, то ли из скромности умолчал, но, во всяком случае, его выступление на вечере обэриутов и книга стихов «Столбцы» сделали его известным и несомненно принесли немало лавровых листьев в венок славы, заслуженно увенчивающий все его творчество.
В театральном зале Дома Печати рушилась легенда о том, что обэриуты — заумники. И действительно, в стихах не было никакой зауми. Они были насыщены предметностью, художественным видением действительности, насыщены конкретностью и ощущением реального мира, конечно, чуждого натурализму.
Но когда объявили, что сейчас выступит мировой авторитет бессмыслицы Александр Введенский, занимавший самую крайнюю левую позицию в поэтической секции обэриутов, в зале сразу же поднялся шум, публика загудела в ожидании скандала.
Когда на сцену вышел Александр Введенский, не в «желтой кофте», не в пестром жилете и клетчатом пиджаке, не с маленькой «зеленой собачкой», иногда украшавшей щеку Хармса, а молодой человек в элегантном костюме, с белоснежным платочком в верхнем карманчике пиджака, зал несколько приуныл. Он был похож на франта, но уж никак не на скандалиста. Почему же поэта так озорно объявили? Видимо, с одной целью — взбудоражить публику. Ведь в поэтической декларации обэриутов об Александре Введенском было сказано, что этот поэт «разбрасывает действие на куски, но действие не теряет своей творческой закономерности». Если расшифровать до конца, то получается в результате — видимость бессмыслицы <...>
Здесь, воспользовавшись антрактом после первого часа, я хочу сделать небольшое отступление. Поэтическое зрение Заболоцкого и Олейникова было сродни научному мышлению!
Олейникову было свойственно желание проникнуть в самые сокровенные, на его взгляд, явления природы. Например, в стихотворении «Чарльз Дарвин»:
Я стал задумываться над пшеном,
Зубные порошки меня волнуют.
Я увеличиваю бабочку увеличительным стеклом,
Строение бабочки меня интересует.
Это роднит поэта с Николаем Заболоцким, который еще глубже, еще проникновеннее вторгается в природу, полную необычайной красоты и чудес...
Что пишет поэт о яблоках?
Я заключил бы вас в свою библиотеку,
Я прочитал бы вас и вычислил закон,
Хранимый вами, и со всех сторон
Измерил вас, чтобы понять строенье
Живого солнца и его кипенье.
О маленькие солнышки!
А поэтический анализ обыкновенной травы на лужайке, приближенный к школе аналитического искусства П. Филонова?! Его любил и ценил Заболоцкий.
Лодейников открыл лицо и поглядел
В траву. Трава пред ним предстала
Стеной сосудов. И любой сосуд
Светился жилками и плотью. Трепетала
Вся эта плоть и вверх росла, и гул
Шел по земле... <...>
Но вот антракт окончился. Раздался третий звонок. И наступил второй затянувшийся час вечера:
Театр обэриутов
Кое-что из нашей декларации.
На сцене появляется стул, на стуле — самовар. Самовар кипит. А вместо пара из-под крышки вылезают голые руки. Или актер, изображающий русского мужика, произнесет вдруг длинную речь по-латыни... Среди персонажей были и такие, как дудочка, барабан, скрипка и голоса, доносившиеся невесть откуда.
Придя к нам, забудьте все то, что вы привыкли видеть во всех театрах <...> Героиню пьесы преследуют за убийство, — возможно, она его и не совершила. Гораздо интереснее и заманчивее сюжета метаморфозы самой Елизаветы Бам: то чья-то жена, то девочка. И такие метаморфозы воспринимаются как реальное свойство человека казаться или быть или чувствовать себя — порой почти одновременно! — в самых различных ипостасях, то ребенком, то стариком, а то вообще вне возраста... <...>
Вы сочувствуете Папаше — отцу Елизаветы Бам. Он сражается с одним из преследователей его дочери — Чародеем.
Папаша:
...Я эту чашу подношу
К восторженным губам,
Я пью за лучшую из
Елизавету Бам...
Колокол.
И вот звучат перед смертью последние слова Чародея, он же — Петр Николаевич, агент уголовного розыска:
Ты слышишь, колокол звенит
На крыше — бим и бам,
Прости меня и извини,
Елизавета Бам!
Казалось бы, все. Конец. Но действие продолжается. Снова первая картина! Слово в слово! Но только с другим концом — арестом Елизаветы Бам. Поразительно другое, то, что было подмечено В. Кавериным. Реально — одинаковые две сцены: первая и последняя, а все остальное «причудилось, померещилось и бесследно ушло в небытие»5.
Спектакль вызвал несомненный интерес, хотя мнения были самые противоречивые. Равнодушных не было. Антракт был очень шумным. Публика разбилась на сторонников и ярых противников и пьесы, и спектакля.
Я, к сожалению, не мог протолкаться в фойе, чтобы послушать горячие споры, так как торопился в кинобудку к механику, чтобы проверить зарядку фильма. Когда я вернулся за кулисы, меня ожидал сюрприз. Александр Разумовский должен был поделиться с публикой «вечерними размышлениями» по нашей кинематографической декларации. Мало того: он должен был появиться на сцене в отцовском халате и в шлепанцах. Но за несколько часов ожидания Разумовский так переволновался, что решил не выступать. Пришлось мне надеть пестрый халат, шлепанцы. Началось третье отделение вечера обэриутов — кинематографическое. Публика встретила мое появление на сцене в нелепом пестром халате и в шлепанцах смехом. Кто-то под веселое улюлюканье крикнул: «Анатоль Франс в халате!» Раздался хохот, и мне пришлось, перекрывая шум в зрительном зале, сообщить несколько фраз из нашего манифеста: «Кино как принципиально-самостоятельного искусства до сего времени не было. Были наслоения старых «искусств» и, в лучшем случае, отдельные робкие попытки наметить новые тропинки в поисках настоящего языка кино. Так было... Теперь для кино настало время обрести свое настоящее лицо, найти собственные средства и свой, действительно свой язык. «Открыть» грядущую кинематографию никто не в силах, и мы сейчас тоже не обещаем этого сделать. За людей это сделает время. Но экспериментировать, искать пути к новому кино и утверждать какие-то художественные ступени — долг каждого честного кинематографиста. И мы это делаем»6.
Я, конечно, не мог дословно повторить декларацию, но все-таки зал утих, заинтересовался и оживился, когда я сказал: «Некоторые горе-теоретики говорят, что кино — это дочь прозы, другие из них утверждают, что кино — это сестра поэзии. Продолжая такие изыскания, можно будет не без успеха сказать, что кино — это родной брат живописи, зять скульптуры, племянница музыки. При таком обилии близких родственников легко потерять собственное лицо...»
«А вы нашли?» — раздался чей-то зычный голос из зала.
«Ищем! — я крикнул ему в ответ. — И сейчас рады вам показать нашу первую экспериментальную работу фильм «Мясорубка № 1». Авторы-режиссеры: Александр Разумовский и Климентий Минц». Я поклонился и покинул сцену, путаясь ногами в длиннополом халате. Жидкие аплодисменты. В зрительном зале наконец-то стало тихо. Из будки доносилось стрекотанье проекционного аппарата.
На экране появились первые кадры фильма: это были бесконечные товарные поезда с солдатами — на фронт. Они ехали так долго, что публика потеряла терпение и стала кричать: «Когда же они приедут, черт возьми?!» Но поезда с солдатами все ехали и ехали. В зрительном зале стали свистеть.
Но как только события стали развиваться на театре военных действий — во время сражений, кинематографические кадры стали все короче и короче, в этой кошмарной батальной мясорубке превращаясь в «фарш» из мелькающих кусочков пленки. Тишина. Пейзаж — вместо паузы. И снова поехали нескончаемые товарные поезда с солдатами!..
Этот обэриутский фильм «Мясорубка № 1» был задуман нами как первый из серии антивоенных фильмов.
Из-за своей острой и необычной формы картина была встречена свистом и аплодисментами. Как всегда, нашлись и поклонники, и противники.
Я не помню, был ли диспут после этого творческого вечера обэриутов. Но я хорошо помню: когда вышел из Дома Печати, то у подъезда и на набережной Фонтанки еще долго не расходились любители жарких дискуссий, несмотря на ночное время.
Забавно другое: дирекция Ленинградского цирка предложила нам повторить этот вечер под крикливым названием «Три левых часа» на... манеже цирка! <...>
4
А что же произошло после выступлений обэриутов в Ленинградском Доме Печати?
Киносекция после «выхода в свет» фильма «Мясорубка № 1» прекратила работу. Я был приглашен художественным руководителем студии «Ленфильм» Адрианом Пиотровским, знатоком античного театра и знаменитым переводчиком Аристофана, на работу и одновременно руководил актерской мастерской при Ленинградской Ассоциации работников революционной кинематографии (ЛЕНАРРК), где шла подготовка к съемкам экспериментального фильма «Ваши глаза», ставшего своеобразной кинематографической манифестацией оптимизма. Обэриуты продолжали печататься в журналах «Ёж» и «Чиж». Моя последняя встреча в дружеской компании обэриутов состоялась в ночь под Новый, 1929 год. Среди наших гостей, кажется, была Лариса Порет, обрусевшая француженка, художник. Ее имя стало известным по портрету Даниила Хармса.
Мы провели праздничную ночь с песнями, танцами, стихами и вином. Хармс был задумчив, более того — загадочен и острил не улыбаясь. Будущее было туманно <...>
На рассвете <...> зимним утром мы бродили по мглистому туманному городу, по набережной замерзшей Невы и долго не расходились. Меня охватило какое-то неприятное предчувствие, как будто бы мы прощались навсегда и никогда больше не увидимся...
В широких шляпах, длинных пиджаках,
С тетрадями своих стихотворений...
Пути наши разошлись. Я покинул Ленинград — город моей пестрой юности, уехал в Москву и вскоре двинулся в Среднюю Азию среди других кинематографических пионеров помогать рождению «Туркменкино» и «Таджикфильма», только еще положивших начало своей кинолетописи. 1930 год. Наступали новые времена.
Переделкино,
17 декабря 1984 года
Публикация А. Минц.
Примечания
1. «Афиши Дома Печати», 1928, № 2, с. 11—13.
2. См.: «Афиши Дома Печати», 1928, № 2, с. 11, а также: Н. Заболоцкий, Собр. соч. в 3-х томах, т. 1, М., 1983, с. 522—523.
3. «Афиши Дома Печати», 1928, № 2, с. 14.
4. Н. Заболоцкий, Собр. соч. в 3-х томах, т. 1, с. 492.
5. В. Каверин, Вечерний день. Письма. Встречи. Портреты, М., 1980, с. 335.
6. «Афиши Дома Печати», 1928, № 2, с. 12.