2.3. Поэтика Д. Хармса в связи с английской народной поэзией (на материале сборника «Матушка-Гусыня»)

Последним пунктом данной главы будет рассмотрение того пласта английской поэзии нонсенса, который был объектом внимания и перевода для С. Маршака. Неизвестно, был ли Хармс знаком с этими переводами, но учитывая тот факт, что, с одной стороны, одним из своих учителей он назвал именно Маршака, а с другой, в ряду своих любимейших писателей назвал Кэрролла и Лира, необходимо допустить, что возможность такого знакомства не только была, но и скорее всего осуществилась. Исходя из этого допущения, в дальнейшем изложении будут рассмотрены те переводы Маршака, которые не коснулись творчества Л. Кэрролла и Э. Лира. В основном эти переводы являются стихотворениями из английского сборника «Матушка Гусыня» («Mother Goose»), оригиналы которых взяты из соответствующего издания (Mother Goose. — Hertfordshire: Wordsworth classics, 1994. — 124 p.). Также необходимо отметить, что названия всех английских стихотворений, приводящихся ниже, являются произвольными, привнесенными самим Маршаком и в оригинальном тексте отсутствуют.

Собственно говоря, весь тот пласт английской поэзии нонсенса, который не относится к лимерикам, находится с ними, тем не менее, в достаточно полной структурной корреляции и, соответственно сделанным выше выводам, в корреляции с поэтикой Д. Хармса. Во-первых, это касается кумулятивного характера многих стихотворений: это и знаменитый «Дом, который построил Джек» (Маршак, 443), и «Ключ от королевства» (Рифмы Матушки-Гусыни, 18), и «Гвоздь и подкова» (Рифмы Матушки-Гусыни, 49) и мн. др. С другой стороны, это проявляется в частом использовании перечислительных конструкций, характерных, как указывалось выше, и для Хармса. Вот характерный пример в переводе Маршака:

В сад я к бабушке пошел
И копейку там нашел.
Что купил я? Шапку, кепку,
А в придачу тряпку, щепку,
Ложку, плошку, шайку, лейку —
Все купил я за копейку!

(Рифмы Матушки-Гусыни, 184).

Во-вторых, их сближает сходство в персонажах: несомненно, что вне жесткой структуры лимериков чисто фабульное разнообразие увеличивается, но, тем не менее, основными субъектами действия остаются старухи и старики, а также дети, причем часто, как и в лимериках, абсолютно анонимные. Это такие стихотворения, как «Старушка» (Рифмы Матушки-Гусыни, 88), «Пудель» (Рифмы Матушки-Гусыни, 154), «Маленькая девочка» (Рифмы Матушки-Гусыни, 115) и пр.

В-третьих, общим для творчества Хармса и английской поэзией нонсенса является та сюжетная двойная инверсия (контаминация дескриптивной и мифологической систем описания), о которой говорилось в отношении лимериков, когда нормативное событие описывается как экстраординарное и наоборот — ненормативное явление расценивается, как нечто не выходящее за рамки обыденного опыта. Это касается в первую очередь стихотворения «Не может быть», структура которого позволяет говорить о том, что это, скорее всего, оригинальный лимерик:

Даю вам честное слово:
Вчера в половине шестого
Я встретил двух свинок
Без шляп и ботинок.
Даю вам честное слово!

(Рифмы Матушки-Гусыни, 181).

Обратный процесс, то есть изображение экстраординарного события в качестве нормативного, отображен в следующих стихотворениях:

Три крысы в костюмах и шапках из плюша,
Три утки в соломенных шляпах для суши,
Три кошки с вуалью прозрачной и тонкой
Да три собачонки без теплой попонки
Пошли на прогулку и встретили свинок,
Двух свинок в шелках с головы до ботинок.

Но скоро ударил раскатистый гром,
И все по домам побежали бегом.
И только три утки дождю были рады; —
Они не боятся испортить наряды.
Но все ж, как обычно в дождливые дни,
Чепцы из резины надели они.

(Рифмы Матушки-Гусыни, 151);

У женщин в нашем городке
По двадцать пальцев на руке,
На каждой ножке двадцать пять,
Как сам ты можешь сосчитать.

(Рифмы Матушки-Гусыни, 219).

Нужно сказать, что английская поэзия нонсенса так же, как и творчество Хармса, вообще тяготеет к изображению «случаев» в самом широком смысле этого слова. В качестве примера можно привести следующий перевод Маршака:

Много, много птичек
Запекли в пирог:
Семьдесят синичек,
Сорок семь сорок.
Трудно непоседам
В тесте усидеть —
Птицы за обедам
Громко стали петь.
Побежали люди
В золотой чертог,
Королю на блюде
Понесли пирог.
Где король? На троне
Пишет манифест.
Королева в спальне
Хлеб с вареньем ест.
Фрейлина стирает
Ленту для волос.
У нее сорока
Отщипнула нос...

(Маршак, 450).

Кроме того, что в английской поэзии нонсенса так же, как в лимерике ставится акцент в основном на окказиональном, первая, однако, стоит в большей близости к Хармсу, нежели вторая. Это проявляется в том отношении, что английские стихотворения зачастую склонны к изображению той чистой событийности, которая особенно характерна для поэтики Хармса (стремление «редуцироваться до системы сущностей» — Р. Барт). К сожалению, у Маршака не встречаются стихотворения такого рода, но необходимо все же сказать, что вся английская поэзия нонсенса, так или иначе, тяготеет к подобной описательности (ср. хотя бы приведенное выше стихотворение «Что купил я?»). В других переводах (перевод А. Родина) такие стихотворения все-таки есть:

Жила ворона. Сидела на пне.
Песня закончилась. Скучно мне.

(Рифмы Матушки-Гусыни, 241).

Подобные же стихотворения, но куда более напоминающие Хармса, есть в оригинальной «Mother Goose»:

I'll tell you a story
About Jack-a-Nory —
And now my story's begun;
I'll tell you another
About Jack and his brother —
And now my story's done.

(Mother Goose, 7);

There was an Old Woman
Lived under a hill,
And if she's not gone
She lives there still

(Mother Goose, 57).

Подобная повествовательная структура представляет собой некую модель всех хармсовских текстов типа «Случаи», поэтому представляется существенным заявления Жаккара, Токарева и иже с ними о кризисе повествовательных приемов в творчестве Хармса переправлять и к «Матушке Гусыне». Более того, в переводах Маршака есть стихотворения с использованием некоторых приемов, слишком явно соотносящихся со специфическими особенностями поэтики Хармса. Во-первых, речь идет о зависимости повествования от экстралингвистических и экстратекстовых факторов: у Хармса это может быть потеря чернильницы (см. об этом выше), забывание предмета повествования («Синфония № 2» (Хармс 1999, 887)), или номинации этого предмета (Хармс 1999, 646). В английской поэзии нонсенса в переводе Маршака это непрочность объекта повествования:

У Короля
И его Королевы
Были три дочки,
Три юные девы.
Жили все три
Королевские дочки
Не во дворце,
А под желобом в бочке.
Перевернулась
И лопнула бочка.
Выпали дочки из бочки —
И точка.
Будь эта бочка
Немножко прочнее,
Песня о дочках
Была бы длиннее

(Рифмы Матушки-Гусыни, 21);

Три мудреца в одном тазу
Пустились по морю в грозу.
Будь попрочнее
Старый таз,
Длиннее был бы
Мой рассказ

(Рифмы Матушки-Гусыни, 84).

В этом отношении любопытно сравнить один из поздних текстов Хармса (1941 г.), структура которого абсолютно идентична вышеприведенной модели:

Девять
Картин
Нарисовано
Тут.
Мы разглядели их
В девять
Минут.
Но если б
Их было
Не девять,
А больше,
То мы
И глазели
На них бы
Подольше

(Хармс 1999, 887).

Во-вторых, в английской поэзии нонсенса часто встречается мотив атомарной или дискретной структуры человека, который релевантен и в отношении поэтики Хармса. Это проявляется прежде всего в том, что человек может либо полностью состоять из чужеродных ему предметов, либо частично включать в свою структуру эти элементы (ср. также одиннадцатый текст из «Голубой тетради»: Хармс 1999, 752), либо механически соединять в себе уже имеющиеся. Вот характерные примеры:

В одном краю такой был случай:
Гуляя как-то раз,
Набрел мудрец на куст колючий
И выцарапал глаз.
Но был на редкость он умен,
И, не сказав ни слова,
Забрел в другой кустарник он
И глаз вцарапал снова

(Рифмы Матушки-Гусыни, 106);

Из чего только сделаны мальчики?
Из чего только сделаны мальчики?
Из улиток, ракушек,
Из зеленых лягушек.
Вот из чего сделаны мальчики!

Из чего только сделаны девочки?
Из чего только сделаны девочки?
Из конфет и пирожных,
Из сластей всевозможных.
Вот из этого сделаны девочки!..

(Маршак, 445).

Интересно сравнить в этом отношении следующие тексты Хармса, обладающие всеми перечисленными выше свойствами:

Человек устроен из трех частей «...».
Борода и глаз и пятнадцать рук,
И пятнадцать рук,
И пятнадцать рук,
Хеу ля ля Дрюм дрюм ту ту
пятнадцать рук и ребро...

(Хармс 1999, 358—359);

У одной маленькой девочки на носу выросли две голубые ленты. Случай особенно редкий, ибо на одной из них было написано «Марс», а на другой — «Юпитер» (Хармс 1999, 630).

Дополнительно хотелось бы отметить стихотворение, правда, переведенное не Маршаком, но слишком похожее на творчество Хармса для того, чтобы его пропустить:

Жила-была старуха
В обувной колодке,
С головой из дерева
И ногой из пробки.

Но соседи были
Злыми на старушку,
Руки ей связали,
Бросили в речушку...

(Рифмы Матушки-Гусыни, 99).

И, наконец, в-третьих, поэтику Хармса сближает с английской поэзией нонсенса специфический для нее мотив неуверенности в идентификации объекта повествования. В переводе Маршака есть одно такое стихотворение:

Три смелых зверолова
Охотились в лесах.
Над ними полный месяц
Сиял на небесах.
— Смотрите, это — месяц! —
Зевнув, сказал один.
Другой сказал: — Тарелка! —
А третий крикнул: — Блин!
Три смелых зверолова
Бродили целый день,
А вечером на встречу
К ним выбежал олень.
Один сказал: — Ни слова,
В кустарнике олень! —
Другой сказал: Корова! —
А третий крикнул: — Пень!
Три смелых зверолова
Сидели под кустом,
А кто-то на березе
Помахивал хвостом.
Один воскликнул: — Белка!
Стреляй, чего глядишь! —
Другой сказал: — Собака! —
А третий крикнул: — Мышь!
Три смелых зверолова
Барахтались в реке.
Испуганная утка
Забилась в тростнике.
Один воскликнул: — Утка! —
Другой сказал: — Змея! —
А третий засмеялся
И крикнул: — Это я!

(Маршак, 444).

В наследии Хармса есть стихотворение, по содержанию и структуре явно перекликающееся с приведенным выше, а по форме аналогичное лимерикам Лира, с характерным для них слиянием третьей и четвертой строк в одну (при этом тот факт, что в черновике данного текста есть вариант с разделением этих двух строк, то есть использование формы классического лимерика, позволяет говорить о том, что Хармс был знаком с обеими формами — см. Хармс 1999, 958):

Фадеев Калдеев и Пепермалдеев
однажды гуляли в дремучем лесу
Фадеев в цилиндре Калдеев в перчатках
А пепермалдеев с ключом на носу

Над ними по воздуху сокол катался
в скрипучей тележке с высокой дугой
Фадеев смеялся, Калдеев чесался
а Пепермалдеев легался ногой

Но вдруг неожиданно воздух надулся
и вылетел в небо горяч и горюч
Фадеев подпрыгнул Калдеев согнулся
А Пепермалдеев схватился за ключ

Но стоит ли трусить подумайте сами
Давай мудрецы танцовать на траве
Фадеев с кардонкой Калдеев с часами а
Пепермалдеев с кнутом в рукаве

И долго весёлые игра затеяв
пока не проснутся в лесу петухи
Фадеев Калдеев и Пепермалдеев
смеялись хаха, хохохо, хи-хи-хи!

(Хармс 1999, 328).

Кроме всего прочего необходимо отметить ряд частных моментов в английской поэзии нонсенса, которые коррелируют с поэтикой Д. Хармса. Во-первых, это мотив абсурдной самоидентификации, явно связанный с выявленной выше тенденцией исключения автора из текста и который у Хармса наиболее показательно проявляется в тексте «Сабля»: «Тут мы стоим и говорим: Вот я вытянул одну руку вперед прямо перед собой, а другую руку назад. И вот я впереди кончаюсь там, где кончается моя рука, а сзади кончаюсь тоже там, где кончается моя другая рука. С верху я кончаюсь затылком, с низу пятками, с боку плечами. Вот я и весь. А что вне меня, то уж не я» (Хармс 1999, 254), а также в некоторых других местах (например, «Мыр» (Хармс 2000, 75).

В переводах Маршака подобным текстом является стихотворение «Старушка»:

Старушка пошла продавать молоко.
Деревня от рынка была далеко.
Устала старушка и, кончив дела,
У самой дороги вздремнуть прилегла.
К старушке веселый щенок подошел,
За юбку схватил и порвал ей подол.
Погода была в это время свежа,
Старушка проснулась, от стужи дрожа.
Проснулась старушка и стала искать
Домашние туфли, свечу и кровать,
Но порванной юбки нащупав края,
Сказала: «Ах, батюшки, это не я!
Пойду-ка домой. Если я — это я,
Меня не укусит собака моя!
Она меня встретит, визжа у ворот,
А если не я — на куски разорвет!»
В окно постучала старушка чуть свет.
Залаяла громко собака в ответ.
Старушка присела, сама не своя,
И тихо сказала: «Ну, значит, не я!»»

(Рифмы Матушки-Гусыни, 88).

Во-вторых, сходным для Хармса и английской поэзии нонсенса является принцип варьирования основной структуры. Этот принцип по-разному проявляется у Хармса во многих текстах: «Четыре иллюстрации того, как новая идея огорашивает человека, к ней неподготовленного» (Хармс 1999, 469), «Оптический обман» (Хармс 1999, 556), «Карьера Ивана Яковлевича Антонова» (Хармс 1999, 577), «Вариации» (Хармс 1999, 690), «Упадание (Вблизи и вдали)» (Хармс 1999, 869) и некоторые другие. Это же касается и той «механизации повествовательных приемов», которая анализировалась выше: способы описания пропозиции у Хармса и в английской поэзии нонсенса действительно однообразны — это все та же контаминация дескриптивной и мифологической систем описания.

Особенно характерно это варьирование проявляется в некоторых детских стихотворениях Хармса:

Иван Тапорыжкин пошел на охоту
с ним пудель пошел, перепрыгнув забор,
Иван, как бревно повалился в болото,
а пудель в реке утонул, как топор.

Иван Тапорыжкин пошел на охоту,
с ним пудель вприпрыжку пошел как топор.
Иван повалился бревном на болото,
а пудель в реке перепрыгнул забор.

Иван Тапорыжкин пошел на охоту,
с ним пудель в реке провалился в забор.
Иван как бревно перепрыгнул болото,
а пудель вприпрыжку попал на топор

(Хармс, 159; см. также «Иван Иваныч Самовар», «Врун» и др.).

В переводе Маршака есть одно такое стихотворение, где, кстати говоря, тоже идет речь именно о пуделе, хотя в оригинале речь идет просто о собаке (a dog):

На свете старушка
Спокойно жила,
Сухарики ела
И кофе пила.
И был у старушки
Породистый пес,
Косматые ушки
И стриженый нос.
Старушка сказала:
— Открою буфет
И косточку пуделю
Дам на обед.
Подходит к буфету,
На полку глядит,
А пудель на блюде
В буфете сидит «...»
Старушка на грядке
Полола горох.
Приходит с работы,
А пудель издох.
Старушка бежит
И зовет докторов.
Приходит обратно,
А пудель здоров...

(Рифмы Матушки-Гусыни, 154).

Собственно, необходимость делать пропуски обусловлена тем, что в основном данный текст является стихотворением самого Маршака на тему оригинала. В оригинале все куда более схематизировано:

Матушка Баффи
Отправилась к шкафу
Собаке бедной дать кость.
Но в нем вместо кости
Торчали лишь гвозди —
поесть псу не привелось.

Она — в магазин
Купить ему хлеб,
Вернулась домой, —
А пса уже нет.

В столярню она —
Купить ему гроб,
Вернулась, а пес
Хохотал во весь рот.

На рынок пошла
Купить требухи,
Вернулась, а пес
Сигарой дымил.

Пошла за рыбешкой
В портовый квартал,
Вернулась, а пес
Свою миску лизал.

В пивную отправилась
Пива купить,
Вернулась, а пес
На кресле сидит.

В таверну пошла
Ему за вином,
Вернулась, а пес
Стоял вверх хвостом.

К шляпнику тут же
За шляпой пошла,
Вернулась, а пес
Угощает кота.

Пошла к брадобрею
Парик ему взять,
Вернулась, а пес
Взялся вальс танцевать.

Взяла ему фруктов
Почти килограмм,
Вернулась, а пес
На флейте играл.

К портному зашла
Псу пальто заказать,
Вернулась, а пес
На козле стал скакать.

Пошла, чтобы туфли
Ему подобрать,
Вернулась, а пес
Стал газету читать.

Отправилась выбрать
Собачке белья,
Вернулась, а пес
Кружил, как юла.

Пошла, чтобы лошадь
Купить ему с рук,
Вернулась, а пес
Надевал свой сюртук.

Она — реверанс:
«Я в ваших руках!»,
А пес поклонился
И ответил: «Гав, гав!»

(перевод наш — М.Р.).

В данном варианте, в отличие от перевода Маршака, передано специфическое для Хармса нагнетание абсурдности происходящего (как, например, в том же «Иване Тапорыжкине»), но, тем не менее, принцип варьирования основной структуры присутствует в обоих вариантах. Здесь также более эксплицированы такие специфические черты, как кумулятивность структуры стихотворения (формально это и есть лимерики, выстроенные в линию одного текста) и контаминация дескриптивной и мифологической систем описания.

И, наконец, в третьих, вся английская поэзия нонсенса нередко тяготеет к некоторому натурализму изображения, который, как правило, имеет своим результатом жестокость поступков или описываемых событий. Например, уже приводившееся стихотворение (Маршак, 450), в оригинале завершающееся отламыванием (snapped off) у фрейлины носа, Маршак как бы смягчает уже собственноручно добавленной строфой:

А потом синица
Принесла ей нос,
И к тому же месту
Сразу он прирос (там же).

В другом уже приводившемся выше его переводе (Рифмы Матушки-Гусыни, 82) «веселый щенок» эвфемистически заменяет оригинальное «a pedlar» — «коробейника», который совсем даже не «порвал ей подол», а «cut her petticoats all round about // He cut her petticoats up to the knees» (Mother Goose, 54), то есть буквально «разрезал ее нижние юбки повсюду... по колено».

С натурализмом же связана часто используемая тема смерти: стихотворение о морской свинке заканчивается типично хармсовским финалом:

Но вдруг почему-то
Она умерла,
И с этой минуты
Живой не была

(Рифмы Матушки-Гусыни, 146).

Собственно говоря, Маршак, как детский писатель, не только старался эвфемизировать те или иные моменты жестокости в английской поэзии нонсенса, но и вообще избегал тех стихотворений, которые отсвечивали оттенками черного юмора. Например, перевод того же Родина одного из подобных текстов пусть и не дословно, но передает это мрачное ощущение:

Три беленькие мышки
Бегут, не чуя ног,
За Мельничихой старой
Вприпрыжку за порог.
Она хвосты отрезала
Им кухонным ножом...
А что случилось дальше
Я расскажу потом

(Рифмы Матушки-Гусыни, 211).

В оригинале же это не просто мыши, a «blind mice» — слепые мыши; причем завершается этот текст показательными словами: «Did you ever see such fun in your life // As three blind mice?» (Mother Goose, 41), то есть «Видели ли вы в своей жизни что-нибудь настолько же забавное, как эти три слепые мыши?». Кстати говоря, мотив «мельницы» и, соответственно, персонажи «мельничиха» и «мельник», являются одними из инвариантных в творчестве Хармса.

Перенося сделанные наблюдения на творчество Хармса, не сложно заметить и в данном случае определенное сходство — Д.В. Токарев пишет о теме жестокости у Хармса следующее: «Радикальные изменения, произошедшие в поэтике Хармса в тридцатые годы, внесли свои коррективы и в соотношение между алогическим и чудесным «...». Бессознательность чудесного превращается в прозе Хармса в повседневное насилие, в котором персонажи даже не отдают себе отчета; их жестокость самодостаточна, абсолютна» (Токарев, 111). Собственно, натурализм творчества Хармса также связывается исследователем с кризисом в его поэтике.

В данном случае опять, как и в случае с рассмотрением вопроса о «возвращении к нормативной грамматике» и пр., происходит отождествление изменений чисто формальных (т. н. «переход к прозе») с содержательными (появление жестокости и вообще натуралистичных сцен). Но, как показывает внимательный анализ раннего творчества Хармса, натурализм появляется в его произведениях достаточно рано. Это проявляется в частом использовании и темы смерти («Ты убит в четыре места // Под угрозой топора // Кличет на ветру невеста // Ей тоже умереть пора» (Хармс 1999, 46), сгоревший ребенок в «Пожаре» (Хармс 1999, 62)), и насилия («Как, — закричал седок летучий, — // Ты мне препятствуешь? // Тварь! // Смотри я сброшу тебя с тучи, // Хребет сломаю о фонарь» (Хармс 1999, 191)), в том числе и немотивированного, как в тексте «История Сдыгр Аппр» (Хармс 1999, 211) или «Вещь» (Хармс 1999, 223), и темы совращения («Я знаю: вы совсем ребенок // боитесь близости со мной // но я люблю вас...» (Хармс 1999, 61)), и даже темы антропофагии («Бабы кушают внучат» (Хармс 1999, 58)). Достаточно показательно, что темы смерти и насилия присутствуют и в детском творчестве Хармса, как, например, в уже приводившемся «Тапорыжкине», в рассказе «Озорная пробка»: «Петр Сапогов, воспользовавшись темнотой, ударил Громкоговорителя кулаком в спину» (Хармс 1999, 156) или в рассказе « О том, как Колька Панкин летал в Бразилию, а Петька Ершов ничему не верил»: «Туземцы бросились на Кольку и стали его бить» (Хармс 1999, 166).

Что же касается примера, с помощью которого Токарев доказывает присущность творчеству Хармса тем насилия и жестокости (это текст «Реабилитация»), то на этом произведении необходимо остановиться отдельно.

Д.В. Токарев пишет следующее: «Если Хармс надеялся достичь состояния святости, алогического состояния, не знающего оппозиции «добро — зло», то персонажи его прозы не имеют даже возможности выбирать между грехом и святостью, злом и добром. В мире, где доброта и сострадание просто не существуют, насилие является абсолютным, а значит, алогичным. Герой рассказа «Реабилитация», написанного Хармсом за считанные дни до ареста (точнее за месяц — М.Р.), убивает трех человек и собаку, насилует труп убитой им женщины, вытаскивает из ее чрева еще не родившегося ребенка и при этом надеется на полное оправдание; скорее всего, он его получит» (курсив наш — М.Р.: опять примечателен тот факт, что исследователь пишет о художественном персонаже Хармса так, словно это живой человек — это слишком уж напоминает ситуацию, описанную у М.М. Бахтина в отношении полемики вокруг персонажей Достоевского) (Токарев, 111).

Уже не касаясь логических изысков Д.В. Токарева (почему, если «алогическое» предполагает отсутствие оппозиции добра и зла, «добро и сострадание» отсутствуют, а зло и насилие — нет, более того — становятся «абсолютными»?), необходимо отметить тот лишь факт, что подобный пересказ произведения отнюдь не является литературно достоверным. Во-первых, повествование ведется от первого лица (собственно, преступника) в ответ на некий, фигурирующий в качестве несобственно-прямой речи в словах самого персонажа, приговор. Таким образом, создается некий непрямой диалог между текстом (высказыванием) самого персонажа и текстом приговора, неким метатекстом, который и конституирует (необходимость отвечать на каждый пункт обвинений) текст вторичный.

Во-вторых, этот вторичный текст явно полемизирует с метатекстом на предмет несоответствия последнего некоему прототексту, то есть непосредственно событию в действительности (собственно, преступлению): «Меня обвиняют в кровожадности, говорят, я пил кровь, но это неверно, я подлизывал кровяные лужи и пятна; это естественная потребность человека уничтожить следы своего, хотя бы и пустяшного, преступления. А так же я не насиловал Елизавету Антоновну. Во-первых, она уже не была девушкой, а во вторых, я имел дело с трупом, и ей жаловаться не приходится» (Хармс, 888—889). Таким образом, происходит как бы борьба за историю, за достоверность самой действительности, причем с явно абсурдным оттенком — вместо оправдания себя (что в данном контексте означает совпадение с дискурсом метатекста), преступник, очевидно усугубляя свою вину раскрытием истины, оправдывает само положение дел, ту «чистую реальность», которая является таковой исключительно вне означающего взгляда человека (того же метатекста).

Именно в силу этого персонаж иногда склонен соглашаться с приговором, но, так сказать, не de juro, a de facto: «Это верно, что я сапогом размазал по полу их собачку. Но это уж цинизм — обвинять меня в убийстве собачки, когда тут, можно сказать, уничтожены три человеческие жизни. Ребенка я не считаю. Ну, хорошо: во всем этом (я могу согласиться) можно усмотреть некоторую жестокость с моей стороны. Но считать преступлением то, что я сел и испражнился на свои жертвы, — это уже, извините, абсурд. Испражняться — потребность естественная, а следовательно, и отнюдь не преступная» (Хармс 1999, 889). И особенно важным является тот факт, что и метатекст (обвинение) объявляется абсурдным по отношению к действительности (de facto), и вторичный текст оправдания становится абсурдным, но уже de juro (ибо более обвиняет, нежели оправдывает). Только необходимо отдавать себе отчет в том, что в первом случае это «абсурд» несоответствия текста реальности, а во втором — абсурд несоответствия поведения общепринятым нормам (кстати, в этом тексте Хармс первый и последний раз пользуется словом «абсурд», что делает факт отнесения метатекста к абсурду куда более драматичным).

В этом отношении достаточно характерно сочетание «естественная потребность», дважды употребленное в подчеркнуто неестественном контексте рассказа: в данном случае обнаруживается уже отмечавшаяся выше тенденция к синтезу дескриптивной и мифологической систем описания, то есть возведение неестественного (событие, случай) в естественное (повседневность) и наоборот. Таким образом, можно сделать вывод, что использование мотивов жестокости и в поэтике Хармса, и в английской поэзии нонсенса представляет собой частный случай описанной выше общей генеральной стратегии разворачивания текста.

Итак, предварительно можно обобщить результаты произведенного сравнения творчества Д. Хармса и английской поэзии нонсенса. Во-первых, во многом удалось найти структурную и содержательную изоморфность этих двух сфер, выраженную в том, что все выработанные основные характеристики поэтики Хармса так или иначе соответствуют аналогичным механизмам, действующим в английской литературе нонсенса.

Во-вторых, произведенный анализ этой последней сферы помог раскрыть и переосмыслить другие стороны творчества Хармса. Это касается таких особенностей, как функционализация субъекта действия, абсурдная самоидентификация, варьирование основной модели текста.

В-третьих, данное сопоставление позволило выявить тенденцию в творчестве Хармса к драматической организации текста. Это, в частности, подтверждается еще и тем фактом, что тот принцип, который был выдвинут еще в 1926 году в псевдоманифесте театральной группы «Радикс» (где Хармс занимал одну из ведущих позиций), то есть равноценность всех элементов драматического представления, так или иначе был перенесен в прозу. Весь вышеизложенный материал показал, что все структурно-содержательные элементы хармсовского текста (персонажи, предметы, автор-персонаж, цитаты, числа и даже графические изображения, которыми Хармс, как, кстати и Лир, и Кэрролл, иногда снабжал текст) «не работают», выполняют единственную функцию — функцию присутствия в тексте в качестве равноправных элементов коллажа (например, «Лапа» (Хармс 1999, 285) или Хармс 1999, 440).

В-четвертых, произведенное сопоставление позволило выявить глубокую связь между «детским» и «взрослым» творчеством писателя, более того, как кажется, необходимо говорить об изоморфности их структур. В самом деле, в детских стихах Хармса обнаруживается и жестокость («Иван Тапорыжкин»), и случаи с концовкой «Всё» («Миллион» (Хармс 1999, 284)), и принцип варьирования основной структуры («Иван Иваныч Самовар» (Хармс 1999, 152)), и мотив вмешательства в повествование экстралингвистических и внеповествовательных элементов («Тигр на улице» (Хармс 1999, 677)), и ми. др. Это дает возможность говорить о необоснованности разделения этих двух сфер в критической литературе.

И в-пятых, выяснилось, что основной механизм поэтики Хармса — контаминация дескриптивной и мифологической систем описания — не только распространяется на все его творчество в целом, но и, в какой-то степени, обусловливается определенной традицией, а именно традицией английского нонсенса.

Но в заключение необходимо сказать и о принципиальном различии Творчества Д. Хармса и английской литературы нонсенса. Это различие касается главной интенции обеих сфер: если английский нонсенс был направлен от жизни в основном на юмор, на пародирование и травестирование этой жизни, то в отношении поэтики Хармса этого сказать нельзя. Именно тот факт, что главным в искусстве для Хармса была все-таки жизнь («творение жизни как искусства», по словам Введенского), то есть приведение искусства к некой «первой реальности», «чистоте порядка», позволяет говорить, что он двигался обратным путем — от травестий (в конечном счете, инверсии вообще), как приема, к жизни. Очень интересен в этом отношении следующий факт: в те же пресловутые тридцатые годы Хармс планировал создание журнала под названием «Тапир», который не выпускался бы за пределы его квартиры. Печататься в нем мог каждый, а «так же покойники из коих главными и почетными будут 1) Козьма Петрович Прутков и 2) Густав Мейринк. В журнале «Тапир» не допускаются вещи содержания 1) антирелигиозного 2) либерального 3) антиалкогольного 4) политического 5) сатирического 6) пародийного (последнее выделено нами — М.Р.) (Хармс 1991, 209).

Таким образом, выбранный предмет сопоставления оправдал и дополнил уже произведенный анализ. Более того, с одной стороны английская литература нонсенса опосредованно связывает творчество Хармса с народной поэзией Англии, с народной смеховой культурой, а с другой стороны оно связано с этой культурой через посредство Гоголя, имевшего для Хармса далеко не самое последнее значение. И это позволяет если не опровергнуть, то, во всяком случае, основательно пошатнуть уже приводившийся тезис Ж.-Ф. Жаккара: «...следует воспринимать разрушительный характер некоторых приемов писателя не как возврат к карнавальной манере, но как выражение внутреннего кризиса примененной системы...» (Жаккар, 149). Культ телесности у Хармса, в первую очередь женского тела, необходимо рассматривать именно в этой перспективе. Но в данном случае нужно быть предельно осторожным, учитывая сказанное выше в отношении различия английской литературы нонсенса и творчества Д. Хармса. В любом случае этот предмет исследования выходит за рамки настоящей работы, хотя и находится в его перспективе.

 
 
 
Яндекс.Метрика О проекте Об авторах Контакты Правовая информация Ресурсы
© 2024 Даниил Хармс.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.