6.1.2.2. Старуха и Медный всадник
Исторический контекст Старухи — Советский Союз 1930-х годов. В хармсовском мире, однако, принадлежность описываемых событий к определенной эпохе не всегда очевидна. Это особенно ярко выражается в его пьесе Комедия города Петербурга1, в которой размыты границы, разделяющие разные исторические периоды, встречаются фигуры, принадлежащие к разным эпохам: Петр I, Николай II и комсомолец. В тексте «Исторический эпизод» из цикла Случаи сомнению подвергается идея о достоверности исторических фактов: в нем фигурирует Иван Сусанин — реальное историческое лицо, которое преображено до неузнаваемости: он ведет себя, мягко говоря, странно. Кроме того, его отчество Иванович, тогда как отчество настоящего Сусанина было Осипович. Несмотря на заглавие, в этом тексте на самом деле нет никаких исторически значимых событий2. В одном из текстов Хармса середины 1930-х годов (ПСС 2: 318) высмеивается фраза «лови момент» (carpe diem) и идея о мимолетности времени. Кроме того, в тексте утверждается, что невозможно «ловить эпоху», поскольку она состоит из моментов. Из этого можно сделать вывод, что, по мнению Хармса, знание об истории всегда подвергается сомнению, поскольку предметом изучения историков являются именно эпохи.
В загадочном стихотворении «I разрушение» (1929), как показывает Флейшман (1987), речь идет о новой календарной системе, введенной в СССР 1920-е годы, согласно которой семидневная неделя была заменена пятидневной. По мнению Фарыно (Faryno 1991), однако, гораздо важнее раскрытия исторических фактов, которые составляют контекст стихотворения, представляется описание его метафизического плана, который связан с выбором модели мироустройства: прежний божественный или библейский порядок (неделимая Неделя) заменяется новым, человеческим порядком, что, однако, приводит к гибели. Итак, можно утверждать, что здесь, как и в Старухе, противопоставляются две системы — библейский порядок и тоталитарный режим. Данное противопоставление можно также рассматривать как поединок прежней России, которая опирается на христианскую веру, и новой атеистической, антиисторической системы — Советского Союза.
Корни коммунистического режима лежали по существу в царской традиции, которая воплощается в Медном всаднике — памятнике Петру I — и в связанной с ним мифологии. Самый важный литературный образец мифа о Медном всаднике — одноименная поэма Пушкина, на которую в Старухе имеется множество намеков и аллюзий.
Как было сказано в начале главы об интертекстуальности, самыми важными подтекстами Старухи принято считать такие петербургские тексты, как Преступление и наказание Достоевского и Пиковую даму Пушкина. Тогда внимание обращается прежде всего на экзистенциальные вопросы. Но, рассматривая Старуху в контексте традиции «петербургского текста» и выводя на первый план вопрос о судьбе России и христианства в железных объятиях Советского Союза, уместно выбрать именно пушкинского Медного всадника — тем более, что поэма является прототипом «петербургского текста». Она, впрочем, названа «повестью», как и Старуха Хармса.
Главные герои Медного всадника3 и Старухи в некоторых отношениях похожи друг на друга: несмотря на то, что у героя пушкинской поэмы есть имя, он подчеркнуто анонимен: «Мы будем нашего героя / Звать этим именем [...] Прозванья нам его не нужно» (384). То же самое можно сказать о герое Старухи, имя которого остается неизвестным. Оба персонажа теряют свой объект любви из-за вмешательства высшей силы, которой у Пушкина является наводнение, а в случае Хармса старуха, которая мешает ему встретиться с милой дамой. Сила природы у Пушкина олицетворяется стуками дождя в окно (384), которые предвещают переворот в жизни Евгения. Соответственно, стуки в дверь означают вторжение старухи в жизнь героя. Старуха преследует рассказчика на протяжении всей повести подобно тому, как памятник преследует Евгения в конце поэмы — причем труп старухи и памятник Медному всаднику ведут себя как будто бы живые, хотя на самом деле они должны быть неодушевленными.
В Медном всаднике описывается, как громадные петербургские каменные дома возникли из пустоты по одной воле Петра: «Добро, строитель чудотворный!» (395). Подобный мотив встречается и в Старухе, когда герой планирует рассказ о чудотворце (400), который мог бы в любой момент превратить свое убогое жилище в прекрасный кирпичный дом4. Также в начале Старухи имеется мотив рождения из пустоты или воплощения идеи, когда старуха сообщает герою точное время, взглянув на свои часы, на которых нет (видимых) стрелок (398) — ведь услышав, который час, собеседник или читатель невольно рисует в своем воображении положение несуществующих стрелок.
Герой решает выбросить чемодан с трупом старухи в болото около железной дороги, ведущей в сторону Финляндии (421, 428—429). Учитывая, что корни этого персонажа лежат в традиции «петербургского текста», можно утверждать, что этим актом символически осуществляется мифологическое пророчество, согласно которому Петербург должен утонуть в том же болоте, на котором он был построен. В Медном всаднике памятник, символизирующий всю Россию, продолжает гордо существовать, несмотря на наводнение. В известном апокалиптическом видении Достоевского сотворенный Петром Великим город-монстр исчезает полностью во мгле финского болота, кроме воздвигнутого в честь его творца памятника, который остается на месте, напоминая о былом величии города. В Старухе город исчезает в конце повести, когда городское пространство, в котором происходило основное действие, заменяется лесным болотом. Неизвестно, вернется ли герой в город, ясно одно: труп старухи не утонет в болоте, потому что он исчез во время поездки (429), продолжая свой вечный путь, подобно Медному всаднику в поэме Пушкина или тройке в Мертвых душах Гоголя. Идея вечного движения проявляется конкретным образом в том, что труп старухи расположен в чемодане.
Идея того, что старуха символизирует Россию, пародийно ассоциируясь с Медным всадником, подтверждается тем, что герой сравнивает ее труп с мертвой лошадью (403). Дальнейший план героя разбить череп старухи крокетным молотком (179) вызывает ассоциацию с иконописной темой: Георгий Победоносец повергает дракона. Медный всадник, в свою очередь, топчет змею, к которой также приравнивается старуха: герой боится, что она укусит его своей вставной челюстью и заразит его смертельным трупным ядом (423). Данное раздвоение5 в ролях старухи — она выступает как в роли лошади, так и в роли дракона или змеи, — отражает принцип амбивалентности, который пронизывает всю повесть и который особенно характерен для образа старухи.
Итак, сопоставляя повесть Хармса с Медным всадником, образ старухи можно видеть как аллегорию России. Старуха — эта дряхлая матушка-Россия, которая извивается в смертельных объятиях Советского Союза. Амбивалентность образа проявляется в том, как старуха представляет собой не только Россию, но и царствующую советскую диктатуру — ранее уже упоминалось о том, что герой употребляет о ее поведении слово «командовать» (402), ассоциируя ее, таким образом, со сталинским режимом. Можно также обратить внимание на то, что слова «старуха» и «Сталин» начинаются одинаково6, не уж говоря о том, что «Сталина» и «Медного всадника» связывает металлическая субстанция. В поведении старухи, требующем от героя полного и буквального подчинения — он должен стать на колени, а потом лечь на живот (там же), — отражается унизительное отношение советской власти к индивидууму, которое, однако, не чуждо и царскому режиму. О последнем говорит судьба Евгения в Медном всаднике так же, как судьба других «маленьких людей» русской литературы XIX века.
Сопоставление Старухи и Медного всадника, в связи с которым Россия сопоставляется с Советским Союзом, оказывается довольно гротескным, учитывая, что старуха представляет собой и Христа. Однако эта роль вполне совместима с ее ролью матушки-России в свете того, что в России когда-то существовала убежденность в том, что стране выпала мессианская роль спасителя мира. Эту идею попытался реализовать Советский Союз, который хотел соединить все народы и создать рай на земле. Рай, однако, был заменен адскими ужасами, как для маленьких народов, так и для России, создавшей основу государства-гиганта. Не зря у Хармса старуха-Россия находится как будто в постоянном процессе умирания. Рассказ «собственных мыслей» героя о покойнике, который съедает выкидыш (420), можно интерпретировать как аллегорию советского монстра-государства, который с неугасающим аппетитом глотает маленькие народы в свою бездонную пасть. Это произошло, хотя эти народы находились якобы в особенной защите государства так же, как выкидыши должны находиться в безопасности в матках своих матерей, лежащих в палатах больницы.
В конце повести труп старухи оказывается в чемодане героя (424). Развивая аллегорическую интерпретацию текста, можно утверждать, что чемодан представляет собой Советский Союз, который глотает старуху-Россию. В то же время этот советский чемодан является гробом старухи-России, но не ее могилой, поскольку герою не удается утопить чемодан в болоте. Можно предположить, что местонахождение старухи в чемодане, предназначенном для передвижения вещей, намекает на то, что она сможет вернуться на сцену, оставив свою неживую кору — подобно гусенице, с которой она в конце повести сравнивается (430) — и воскреснув из своего гроба-чемодана. В этом смысле Старуха имеет пророческий характер, если принять во внимание дальнейшую историю СССР и России.
Примечания
1. Показательно, что Хармс указывает, что пьеса написана в Петербурге, а не в Ленинграде, хотя она создана в 1927 году.
2. Подобное отношение к истории с искажением исторических фактов встречается в «случае» «Анегдоты из жизни Пушкина».
3. Все ссылки на Медного всадника даются в скобках с указанием страницы по изданию Пушкин 1963.
4. Грубишич (Grubišić 1990: 231) отмечает, что сарай и прекрасный кирпичный дом указывают на курятник и дворец, между которыми должен выбрать герой романа Записки из подполья Достоевского.
5. Раздвоение вызывает пародийную мысль об образе России как двуглавого орла, тем более, что герой в другой связи сравнивает себя с орлом, который нападает на кошку, то есть старуху (424).
6. Известно, что Хармс сочинил о Сталине стихотворение, оставшееся неопубликованным (см. Уснер 1995).