2. Дети
«Травить детей — это жестоко. Но что ни будь ведь надо же с ними делать!» — едва ли не самая знаменитая запись Даниила Хармса. Практически каждый встречался с этим изречением, быть может, и не подозревая, кому оно принадлежит. Благодаря подобным текстам и воспоминаниям современников стало принято говорить об исключительной ненависти Хармса к детям... Нам бы хотелось к этому вопросу подойти осторожнее. Для этого обсудим тексты, так или иначе затрагивающие детей. По мере накопления информации у нас будет всё больше и больше возможностей для умозаключений. Это позволит даже не столько понять истинное отношение Хармса к детям, сколько лучше разобраться в его творчестве. На этом пути не раз встретится знаменитое «чинарство»1 — маска, контуры которой тоже хотелось бы очертить.
Начнём с рассказа «Сонет». В нём герой и его соседи увлечённо пытаются вспомнить, что же идёт раньше, 7 или 8.2 И рассказ так бы и был просто забавным и парадоксальным рассуждением о числах, если бы не финал: «Мы спорили бы очень долго, но, по счастию, тут со скамейки свалился какой то ребёнок и сломал себе обе челюсти. Это отвлекло нас от нашего спора. А потом мы разошлись по домам». Невозмутимая повествовательная интонация указывает на обыденность произошедшего. Всё так, словно «по счастию» пошёл дождь, прекративший этот тупиковый спор и сэкономивший «бесценное» время. Тут-то и кроется весь смысл: числа числами, это, конечно, «очень интересно», но есть нечто гораздо более важное. Это ценности, которые напрочь отсутствуют у рассказчика.3 Перед читателем предстаёт «греховный мир» (иной у Хармса встретить весьма трудно), и в данном случае его таковым делает именно это равнодушие к участи ребёнка.
В некоторых рассказах повествование ведётся от лица якобы «сверхчеловека», эдакой «сильной личности» с уверенными и весьма «самобытными» суждениями. От рассказа к рассказу этот образ несколько видоизменяется. «Прав был император Александр Вильбердат, отгораживая в городах особое место для детей и их матерей, где им пребывать только и разрешалось. Беременные бабы тоже сажались туда же, за загородку, и не оскорбляли своим гнусным видом взоров мирного населения». Про рассказчика уже кое-что понятно. Он, конечно, имеет свои мысли и знает, «как надо», но апеллирует при этом исключительно к некоему могущественному императору. Невольно возникает мысль, так ли «непоколебим» и силён рассказчик, не ничтожен ли он? «Великий император Александр Вильбердат понимал сущность детей не хуже фламандского художника Тенирса, он знал, что дети — это, в лучшем случае, жестокие и капризные старички. Склонность к детям — почти то же, что склонность к зародышу, а склонность к зародышу — почти то же, что склонность к испражнениям. Неразумно хвастаться: "Я — хороший человек, потому что люблю зародыш или потому что люблю испражняться". Точно так же неразумно хвастаться: "Я — хороший человек, потому что люблю детей"». Любопытно, что существует тенденция приписывать эти слова чуть ли не Хармсу лично. Даже многие исследователи полагают, будто бы писатель вполне разделял эти воззрения. Между тем это, как минимум, не очевидно, и требует весьма весомых доказательств. Хотя здесь какую точку зрения ни отстаивай — полной ясности не будет. Рассказчик ужасен, но, к несчастью, его логику нельзя недооценивать: сравнение стариков и детей действительно не лишено смысла. Да и хвастаться любовью к ним и вправду не совсем разумно. Но, может, в этом и кроется суть? Рассказчик осведомлён о ценностях (за что любить «жестоких и капризных»?), где-то он о них слышал (да что там, он и о Тенирсе знает!); но эти ценности страшно «нарушены».4 И дискредитируется не логика как таковая (которая якобы превращает любовь к детям в любовь к испражнениям), а именно логика таких персонажей. Наиболее ярко эта идея развита в последнем дошедшем до нас рассказе «Реабилитация»: «...Меня обвиняют в кровожадности, говорят, я пил кровь, но это неверно, я подлизывал кровяные лужи и пятна; это естественная потребность человека уничтожить следы своего, хотя бы и пустяшного, преступления. А так же я не насиловал Елизавету Антоновну. Во первых, она уже не была девушкой, а во вторых, я имел дело с трупом, и ей жаловаться не приходится. Что из того, что она вот-вот должна была родить? Я и вытащил ребенка. А то, что он вообще не жилец был на этом свете, в этом уж не моя вина. Не я оторвал ему голову, причиной тому была его тонкая шея. Он был создан не для жизни сей. Это верно, что я сапогом размазал по полу их собачку. Но это уж цинизм — обвинять меня в убийстве собаки, когда тут рядом, можно сказать, уничтожены три человеческие жизни. Ребенка я не считаю». Трудно найти более чуждые Хармсу понятия, чем насилие и жестокость5, рассказчик здесь не просто «плохой», а чудовищный. Его отношение к ребёнку (да и не только к нему) — это уже совсем не эпатаж и никак не притягательная черта «демонического характера». Тут рассказчик по-настоящему мерзок и страшен. Даже те ценности, 0 которых он осведомлён (значение слова «цинизм» усвоено им превосходно), абсолютно им не восприняты. Вместо этого перед нами лишь тотальный разгул порока, нисколько не смущающий рассказчика — наоборот — оправдываемый им! И вот тут — логика может стать весьма опасным оружием: «...считать преступлением то, что я сел и испражнился на свои жертвы, — это уже, извините, абсурд. Испражняться — потребность естественная, а следовательно, и отнюдь не преступная. Таким образом, я понимаю опасения моего защитника, но все же надеюсь на полное оправдание». Текст озаглавлен «Реабилитация», видно, рассуждения рассказчика вполне соответствуют «миру»...
Такой смысл мы улавливаем в вышеупомянутом рассказе. Но вернёмся к нашему императору, ведь тему детей нам бы хотелось затронуть наиболее полно: «Великого императора Александра Вильбердата при виде ребёнка тут же начинало рвать, но это нисколько не мешало ему быть очень хорошим человеком. Я знал одну даму, которая говорила, что она согласна переночевать в конюшне, в хлеву со свиньями, в лисятнике, где угодно — только не там, где пахнет детьми. Да, поистине, это самый отвратительный запах, я бы даже сказал: самый оскорбительный. Для взрослого человека оскорбительно присутствие детей. И вот, во времена великого императора Александра Вильбердата показать взрослому человеку ребёнка считалось наивысшим оскорблением. Это считалось хуже, чем плюнуть человеку в лицо, да ещё попасть, скажем, в ноздрю. За "оскорбление ребёнком" полагалась кровавая дуэль». К дуэлям Хармс, наверное, тоже питал особую симпатию...
В рассказе «Меня называют капуцином...» перед нами практически тот же самый почитатель императора. Ему не даёт «покоя слава Жана Жака Руссо», он-то «всё знал»6. Тут возникает небольшой нюанс: рассказчик как будто в чём-то сомневается («Да я уже всё знаю, но только в знаниях своих не уверен»). Что ж, это тоже бывает свойственно человеку. Но время сомнений, «к счастью», проходит. В самом деле, кое в чём же можно быть уверенным: «О детях я точно знаю, что их не надо вовсе пеленать, их надо уничтожать. Для этого я бы устроил в городе центральную яму и бросал бы туда детей. А что бы из ямы не шла вонь разложения, ее можно каждую неделю заливать негашеной известью». Вновь рассказчик не так безумен: к примеру, он осознаёт необходимость борьбы с вонью разложения... Это хорошо сочетается со сказанным раньше: какие-то ценности и у этого повествователя — есть! Заметим, многие тексты Хармса полны автобиографических мотивов и влияния «чинарских» идей.7 Можно небезосновательно предположить не самые тёплые чувства писателя к «немецким овчаркам» (которых рассказчик предлагает сталкивать «в эту же яму»), а некоторые аспекты выдачи «девиц замуж», при всём внешнем безумии, отдают чем-то аристократическим («Я бы устроил общественный зал, где бы, скажем, раз в месяц собиралась вся молодежь... Если кто кому понравился, то такая пара уходит в уголок и там рассматривает себя уже детально... Потом тому, кто пришелся по вкусу, можно послать письмо и завязать более тесное знакомство»). Но писатель не оставляет место для двусмысленности; как надо относиться к повествователю, более чем понятно8: «Если же в эти дела вмешается старик или старуха, то я предлогаю зарубать их топором и волочить туда же, куда и детей, в центральную яму». Но тут приходится отвлечься от «высоких» идей и вспомнить о реальном мире: «Я бы написал еще об имеющихся во мне знаниях, но, к сожалению, должен итти в магазин за махоркой.9 Идя на улицу, я всегда беру с собой толстую, сучковатую палку. Беру я ее с собой, что бы колотить ею детей, которые подворачиваются мне под ноги. Должно быть, за это прозвали меня капуцином. Но подождите, сволочи, я вам обдеру еще уши!» Рассказчик, оказывается, не случайно столь агрессивен... Возможно, в жизни ему отдана роль — «жертвы». Мир враждебен и способен уничтожить героя, поэтому всю злость он может излить только в разговорах с самим собой, только здесь он может ощутить своё «могущество». Бенефис этой мысли — «Воспоминания одного мудрого старика».
В этом рассказе один «старик» вспоминает о своём «могуществе»: «...Было время, когда любой из вас пришел бы ко мне, и, какая бы тяжесть не томила его душу, какие бы грехи не терзали его мысли, я бы обнял его и сказал: "Сын мой, утешся, ибо никакая тяжесть души твоей не томит, и ни каких грехов не вижу я в теле твоем", — и он убежал бы от меня счастливый и радостный. Я был велик и силён... Мне часто целовали ноги, но я не протестовал: я знал, что достоин этого... Все преклонялись передо мной! И не только люди, даже звери...» Итак, перед нами рассказчик, весьма высокого мнения о своём прошлом. «В то время я был действительно очень мудр и всё понимал. Не было такой вещи, перед которой я встал бы в тупик. Одна минута напряжения моего чудовищного ума, и самый сложный вопрос разрешался наипростейшим образом... Я был женат, но редко видел свою жену. Она боялась меня: колоссальность моего ума подавляла ее... Мы долго жили с ней вместе, но потом она, кажется, куда-то исчезла; точно не помню». В принципе можно на мгновение задуматься, а вдруг это всё «правда», вдруг перед нами «феномен»? Но многое настораживает уже в самом начале. Например, обладая «чудовищным умом», «старик» весьма странно говорит о своей жене.10 Что-то тут не так, и читатель уже догадывается, что именно. «Старик» на самом деле оказывается ничтожеством. Его банально обокрали, но впрямую он в этом не признаётся. Может, он настолько глуп, что даже не отдаёт отчёта в своём бессилии? Но нет!.. «старик» сознательно и последовательно ведёт себя как «жертва» (и это в момент расцвета своего «могущества»!): «Я стоял около магазина; там выдавали сахар, и я стоял в очереди и старался не слушать, что говорят кругом. У меня немножечко болел зуб и настроение было неважное». Что-то не очень похоже на героический эпос... Всё, как всегда, прозаичнее: «На улице было очень холодно, потому что все стояли в ватных шубах и всё таки мерзли. Я тоже стоял в ватной шубе, но сам не очень мерз, а мерзли мои руки, потому что то и дело приходилось вынимать их из кармана и поправлять чемодан, который я держал, зажав ногами, что бы он не пропал». Какой занятный выбор слов — «не пропал» — сам, видимо. Ещё ничего не произошло — ограбление впереди — но уже сейчас «старик» знает своё место, в мечтах он — «могуч»; в действиях — трусливо осторожен. «Вдруг меня ударил кто-то по спине. Я пришел в неописуемое негодование и с быстротой молнии стал обдумывать, как наказать обидчика. В это время меня ударили по спине вторично. Я весь насторожился, но решил голову назад не поворачивать и сделать вид, буд то я ни чего не заметил. Я только на всякий случай взял чемодан в руку». Действительно, вдруг он — «пропадёт»... «Прошло минут семь, и меня в третий раз ударили по спине. Тут я повернулся и увидел перед собой высокого пожилого человека в довольно поношенной, но всё же хорошей ватной шубе. — Что вам от меня нужно? — спросил я его строгим и даже слегка металлическим голосом.
— А ты что не оборачиваешься, когда тебя окликают? — сказал он. Я задумался над содержанием его слов, когда он опять открыл рот и сказал: — Да ты что? Не узнаешь что ли меня? Ведь я твой брат. Я опять задумался над его словами, а он снова открыл рот и сказал: — Послушай ка, брат. У меня не хватает на сахар четырех рублей, а из очереди уходить обидно. Одолжи ка мне пятерку, а мы с тобой рассчитаемся. Я стал раздумывать о том, почему брату не хватает четырех рублей, но он схватил меня за рукав и сказал:
— Ну так как же, одолжишь ты своему брату немного денег? — и с этими словами он сам расстегнул мне мою ватную шубу, залез ко мне во внутренний карман и достал мой кошелек. — Вот, — сказал он, — я, брат, возьму у тебя взаймы некоторую сумму, а кошелек, вот смотри, я кладу тебе обратно в польто. — И он сунул кошелек в наружный карман моей шубы. Я был, конечно, удивлен, так неожиданно встретив своего брата... Дома я обнаружил, что мой брат изъял из моего кошелька все деньги. Тут я страшно рассердился на брата, и с тех пор мы с ним никогда больше не мирились». «Старик» трусливо осознаёт своё ничтожество, благодаря чему ему удаётся избежать побоев. Но он изо всех сил пытается компенсировать свою жалкую сущность, для этого и придуман весь этот ореол (нечто подобное можно наблюдать и в «Личном пережевании одного музыканта»11). Неприятные моменты старательно вытесняются, «старик», к примеру, «точно не помнит», куда «исчезла» его жена. Он безропотно соглашается на мнимого «брата», только бы выдержать свою «могущественную линию». Но даже здесь ему не удаётся скрыть свою природу: «Мой брат был полная моя противоположность: во-первых, он был выше ростом, а во-вторых, глупее». «Старик», вроде как, в первую очередь отличается мудростью, но он «почему-то», прежде всего, обращает внимание именно на физическое превосходство «брата». После этой истории рассказчик как ни в чём не бывало продолжает «гнуть свою линию», к концу выходя уже за самые гибкие рамки: «Я жил один и пускал к себе только тех, кто приходил ко мне за советом. Но таких было много, и выходило так, что я ни днем, ни ночью не знал покоя... Один раз я не выдержал и рассмеялся. Они с ужасом кинулись бежать, кто в дверь, кто в окно, а кто и прямо сквозь стену». Но «старик», как мы уже видели, всё же очень осторожен. Он стремится обезопасить себя даже в собственных фантазиях (вдруг кто-нибудь захочет убедиться в его исключительности?), ведь ясно, что никакой он не «могучий». Потому и в начале, и в конце сказано: он «уже не то»; можно «считать даже, что его нет»...
Всё это напоминает «маленького человека» и «жестокий мир», издевающийся над беспомощными. У Хармса эта тема получает следующее развитие: чем, в сущности, «жертва» отличается от своего «палача»? Только тем, что она слабее. А так, «жертва» столь же бесчеловечна и с удовольствием заняла бы место своих «мучителей»: «Я был всегда справедлив и зря ни кого не бил, потому что когда кого ни будь бьёшь, то всегда шалеешь, и тут можно переборщить. Детей, например, ни когда не надо бить ножом или вообще чем ни будь железным, а женщин, наоборот: никогда не следует бить ногой. Животные, те, говорят, выносливы. Но я производил в этом направлении опыты и знаю, что это не всегда так». Только дети, женщины и животные уступают «старику» в силе. На них он и может продемонстрировать своё «могущество»...12
Говоря о «Воспоминаниях одного мудрого старика», нельзя обойти вниманием ещё один текст: «Однажды я пришел в Госиздат...». «Все вокруг завидывали моему остроумию, но никаких мер не предпринимали, так как буквально дохли от смеха... Я вот, например, не тычу всем в глаза, что обладаю, мол, коллосальным умом. У меня есть все данные считать себя великим человеком. Да, впрочем, я себя таким и считаю... Почему, почему я лучше всех? ...Я не считаю себя особенно умным человеком, и все таки должен сказать, что я умнее всех. Может быть, на Марсе есть и умнее меня, но на земле не знаю... В Союзе Писателей меня считают почему то ангелом. Послушайте, друзья! Нельзя же в самом деле передо мной так преклоняться. Я такой же, как и вы все, только лучше... вчера прибежал ко мне Олейников и говорит, что совершенно запутался в вопросах жизни. Я дал ему кое какие советы и отпустил. Он ушел осчастливленный мною и в наилучшем своем настроении». Образ этого рассказчика впрямую перекликается с «мудрым стариком».13 Что особенно показательно на фоне чрезвычайной автобиографичности: у Хармса и так многие рассказы изобилуют деталями из жизни, а здесь — ещё и все «чинари» «в сборе». Поэтому тут, как никогда, велик соблазн воспринимать рассказ как некие забавные сентенции Хармса: действительно, автор делится некоторыми самобытными наблюдениями, разумеется, в крайне пародийной и гротескной форме. Например, о том, что «Леонид Савельевич немец», ведь это видно даже по его ногам, или о том, что Давид Ефремыч Рахмилович называет себя для благозвучия Южиным. Но не будем делать из Хармса юмориста и внимательно вглядимся в структуру текста. Она словно состоит из одинаково устроенных фрагментов. Вначале рассказчик говорит нечто вполне приемлемое. Создаётся впечатление, что перед нами «нормальный человек» (а в данном контексте — и вовсе квази-Хармс). Но дальше суть высказываний и стилистика меняются настолько, что становятся очевидными глупость, грубость и, наконец, безумие рассказчика.14 А после вновь следует «нормальная» фраза и всё начинается заново. Разберём какой-нибудь пример. «Я слыхал такое выражение: "Лови момент!"» Пока ничего особенного. «Легко сказать, но трудно сделать. По моему, это выражение бессмысленное. И действительно, нельзя призывать к невозможному». Узнаётся «чинарь», с присущей ему игрой ума. Но вот, что происходит дальше: «Говорю я это с полной уверенностью, потому что сам на себе все испытал. Я ловил момент, но не поймал и только сломал часы. Теперь я знаю, что это невозможно». Оказывается, рассказчик банально глуп. Он не способен понять иносказательность15 изречения, воспринимая его исключительно буквально, стало быть, уж точно не вкладывая в эти слова заподозренный раннее «глубокий смысл». «Также невозможно "ловить эпоху", потому что это такой же момент, только по больше16. Другое дело, если сказать: "Запечатлевайте то, что происходит в этот момент". Это совсем другое дело. Вот например: раз, два, три! Ничего не произошло! Вот я запечатлел момент, в котором ничего не произошло.17 Я сказал об этом Заболоцкому. Тому это очень понравилось, и он целый день сидел и считал: раз, два, три! И отмечал, что ничего не произошло. За таким занятием застал Заболоцкого Шварц18. И Шварц тоже заинтересовался этим оригинальным способом запечатлевать то, что происходит в нашу эпоху, потому что ведь из моментов складывается эпоха». Темп и масштаб безумия всё нарастают, перед нами уже «мудрый старик»: «Но прошу обратить внимание, что родоначальником этого метода опять являюсь я. Опять я! Всюду я! Просто удивительно!» И наконец апофеоз, чтобы уже не оставить никаких сомнений: «То, что другим дается с трудом, мне дается с легкостью. Я даже летать умею. Но об этом рассказывать не буду, потому что все равно никто не поверит». В принципе для иллюстрации нашей мысли можно было выбрать и более короткий пример19, но особенно хотелось обратиться к предполагаемой нами дискредитации «чинарства», уж очень она тут выразительна.
Это ещё далеко не всё. «Когда два человека играют в шахматы, мне всегда кажется, что один другого околпачивает». Фраза как фраза. «Особенно, если они играют на деньги». Уже начинают закрадываться сомнения, речь, всё-таки не о картах, хотя, всё может быть... «Вообще мне противна всякая игра на деньги. Я запрещаю играть в своем присутствии». Вновь та самая мания величия, но небольшая возможность воспринимать рассказчика серьёзно20 ещё есть. Следующим предложением Хармс отнимает и её: «А картежников я бы казнил. Это самый правельный21 метод борьбы с азартными играми». Мы подходим к самому важному: «Вместо того, чтобы играть в карты, лучше бы собрались да почитали бы друг другу морали. А впрочем, морали скучно. Интереснее ухаживать за женщинами». Вот, оказывается, что главное для героя: «Женщины меня интересовали всегда. Меня всегда волновали женские ножки, в особенности выше колен». Контекст явно не платонический. «Многие считают женщин порочными существами. А я нисколько! Наоборот, даже считаю их чем то очень приятными. Полненькая, молоденькая женщина! Чем же она порочна? Вовсе не порочна!» (Логика, как всегда, «железная».) Все предыдущие «интеллектуальные рассуждения» рассказчику, конечно, в какой-то мере интересны, но на самом деле всё это «скучно»... По-настоящему-то «интересно» — одно, и приведённый выше пример далеко не единственное подтверждение этого.22 Вот, оказывается, каков «чинарь». Можно сколько угодно философствовать,23 но это не изменит сущности рассказчика. Он во власти порока,24 — и в этом существо его личности. «Вот другое дело дети. О них говорят, что они невинны» («невинность» понимается в том же контексте, ведь это предложение следует сразу за «не порочными женщинами»). «А я считаю, что они, может быть, и невинны25, да только уж больно омерзительны, в особенности, когда пляшут. Я всегда ухожу от тудова26, где есть дети». Роль детской темы в этом рассказе легко угадывается: это один из индикаторов — больше нет сомнений, что перед нами просто-напросто не осознающий своих пороков глупец (чего его «слушатели», между прочим, не замечают). «И Леонид Савельевич не любит детей. Это я внушил ему такие мысли. Вообще всё, что говорит Леонид Савельевич, уже когда ни будь раньше говорил я. Да и не только Леонид Савельевич. Всякий рад подхватить хотя бы обрывки моих мыслей. Мне это даже смешно».
«Если я что ни будь говорю, значит, это правильно. Спорить со мной никому не советую, все равно он останется в дураках, потому что я всякого переспорю. Да и не вам тягаться со мною. Еще и не такие пробовали. Всех уложил! Даром, что с виду и говорить-то не умею, а как заведу, так и не остановишь. Как то раз завел у Липавских и пошел! Всех до смерти заговорил! Потом пошел к Заболоцким и там всех заговорил. Потом пошел к Шварцам и там всех заговорил. Потом домой пришел и дома еще пол ночи говорил!»
Конечно же, далеко не в каждом рассказе Хармс издевается над «чинарством». «У одной маленькой девочки на носу выросли две голубые ленты. Случай особенно редкий, ибо на одной ленте было написано "Марс", а на другой — "Юпитер"». Этот небольшой рассказ называется «Новая Анатомия». Уже само название стилизует текст под «научный». Хармс, вероятно, посмеивается здесь над человеческими знаниями: ведь «случай» признаётся «особенно редким» не потому, что «на носу выросли две голубые ленты», а по причине надписей с именами планет. Мы словно читаем: «люди» близоруки, их, конечно, что-то удивляет, но лишь поверхностное, по-настоящему чудесное остаётся незамеченным. Вполне «чинарская»27 миниатюра. Попутно отметим, что ребёнок здесь не удостоен никаких отрицательных эпитетов.
Теперь затронем один из самых знаменитых рассказов Хармса, а именно «Неудачный спектакль». Он начинается ремаркой: «На сцену выходит Петраков-Горбунов, хочет что-то сказать, но икает. Его начинает рвать. Он уходит». Далее «выходит Притыкин». Но не успевает он закончить предложение, как «его рвет, и он убегает». Та же участь постигает и Макарова, и Серпухова, и Курову. Абсурд не в том, что людей рвёт на сцене, а в репликах, совершенно неадекватных происходящему. Господа и дама пытаются сохранить некий «официоз», их неудавшиеся фразы — это начала штампов: «Уважаемый Петраков-Горбунов должен сооб...», «Чтобы не быть...», «Я была-бы...». Это и создаёт контраст, ведь каждый следующий оратор делает вид, словно ничего «такого» не происходит, их конферанс остаётся «псевдовозвышенным» (а на деле пафосным и «канцелярским»). Надо сказать, говорить им удаётся весьма недолго, ведь их тут же рвёт. Но вот «выходит маленькая девочка». Она сразу говорит прямо и «по делу»: «Папа28 просил передать вам всем, что театр закрывается». Речь «маленькой девочки» свободна от «общественных норм», клише и вводных конструкций, не просто маскирующих, но и искажающих суть. Быть может, поэтому — её и не рвёт. Но это ещё не всё, «маленькая девочка» продолжает: «Нас всех тошнит!» Юмор в том, что это ясно уже последнему зрителю. Но тем не менее только маленькая девочка способна сказать об этом со сцены, не пытаясь приукрасить происходящее. Её слова — чуть ли не наиболее деликатный выход из сложившейся ситуации. Как видно, адекватное поведение под силу лишь ребёнку.29 Рассказ окончен. «Занавес».
Иногда Хармс располагал свои небольшие записи в определённом порядке. Вот к такому «сборнику», размером в страницу, мы сейчас и перейдём. «Я не люблю детей, стариков, старух и благоразумных пожилых». Тон задан. Если подобное отношение героя к «детям, старикам и старухам» для нас не ново, то «благоразумные пожилые» добавляют некоторую интригу. Скоро ситуация прояснится. «Травить детей — это жестоко. Но что ни будь ведь надо же с ними делать!» И вновь — герой, несомненно, о ценностях слышал. Он осведомлён, что «травить детей» вроде как «жестоко». Но внутренне эта «непростая» идея им не воспринята. Наоборот, герой всей «душой» ощущает ненависть к детям. Он как бы «по-человечески» обращается к остальным, не могут же они не чувствовать «того же». Говорить об этом не принято, но «всё же ясно», а потому в «доверительной беседе» общий язык будет найден с лёгкостью... Однако далеко не всё раздражает героя: «Я уважаю только молодых и здоровых пышных женщин. К остальным представителям человечества я отношусь подозрительно». Теперь ясно, в какой области лежат его интересы — мгновенно узнаётся рассказчик, «однажды пришедший в Госиздат». «Старух, которые носят в себе благоразумные мысли, хорошо бы ловить арканом». В этом контексте совершенно очевидно, что именно понимает герой под словом «благоразумие». «Всякая морда благоразумного фасона вызывает во мне неприятное ощущение».30 И, наконец: «Что такое цветы? У женщин между ног пахнет значительно лучше. То и то природа, а потому никто не смеет возмущаться моим словом».31 Ради этого всё и затевалось: «доверительная беседа» свелась к оправданию греха — под видом «борьбы с ханжеством» скрывается банальный порок (читатель прекрасно помнит, с чего начался «цикл» — не зря «благоразумные пожилые» ненавистны с первого же предложения). В очередной раз эпатажный характер высказываний вполне прозрачно намекает на «чинаря» — увы, подозрительно смахивающего и на «капуцина», и на «мудрого старика»...
Заметим: доселе дети себя ничем не запятнали. Настало время прикоснуться к противоположному преломлению этой темы. «Однажды Петя Гвоздиков ходил по квартире. Ему было очень скучно. Он поднял с пола какую-то бумажку, которую обронила прислуга. Бумажка оказалась обрывком газеты. Это было неинтересно». Перед нами «брошенный» ребёнок, пытающийся развлечь себя своими силами. «Петя попробывал поймать кошку, но кошка забралась под шкап. Петя сходил в прихожую за зонтиком, чтобы зонтиком выгнать кошку из под шкапа. Но когда Петя вернулся, то кошки уже под шкапом не было. Петя поискал кошку под диваном и за сундуком, но кошки нигде не нашёл, зато за сундуком Петя нашёл молоток». Гвоздиков обретает молоток — неотвратимое движение к «падению». «Петя взял молоток и стал думать, что бы им такое сделать. Петя постучал молотком по полу, но это было скучно. Тут Петя вспомнил, что в прихожей на стуле стоит коробочка с гвоздями. Петя пошёл в прихожую, выбрал в коробочке несколько гвоздей, которые были подлиннее, и стал думать, куда-бы их забить. Если была бы кошка, то конечно было бы интересно прибить кошку гвоздём за ухо к двери, а хвостом к порогу». Да, «скучно» быть может, спору нет, но лишь до тех пор, пока не появляется нечто по-настоящему «интересное». Дело не в том, что у Пети нет занятия, как это представляется на первый взгляд. У него как раз занятие есть — и оно очевидно «не скучное»! Просто кошки сейчас нет... Но если бы она была, то, «конечно», ни о какой скуке речь бы не шла... С тем же самым мы уже встречались в тексте «Однажды я пришел в Госиздат...»: «Вместо того, чтобы играть в карты, лучше бы собрались да почитали бы друг другу морали. А впрочем, морали скучно. Интереснее ухаживать за женщинами».32 Как само собой разумеющееся: «не скучен» — только грех. Сущность Пети явлена сразу же — к греху он расположен изначально, он — Гвоздиков. И если ему не помешать, он обязательно эти гвозди куда-нибудь вобьёт, «интрига» лишь в тяжести последствий. Тем самым текст показывает: дети — отнюдь не «ангельские души», дьявольское начало в них столь же сильно, сколь и во всех остальных — и лишь огромными усилиями можно попытаться его обуздать. «...Кошки не было. Петя увидел рояль. И вот от скуки33 Петя подошёл и вбил три гвоздя в крышку рояля34».
Более мягкий вариант этой истории представлен в рассказе про Леночку: «Вот, Леночка, — сказала тётя, — я ухожу, а ты оставайся дома и будь умницей: не таскай кошку за хвост, не насыпай в столовые часы манной крупы, не качайся на лампе и не пей химических чернил. Хорошо? — Хорошо, — сказала Леночка, беря в руки большие ножницы». Вновь ребёнка оставляют наедине с собой. Правда, тётя догадывается о возможных занятиях Леночки в её отсутствие (помимо прочего опять фигурирует кошка!), что, естественно, не мешает тёте уйти. Если бы тётя заботилась о девочке, ей было бы достаточно просто взглянуть на ножницы — ясный предвестник того, как Леночка собирается «быть умницей». «— Ну вот, — сказала тётя, — я приду часа через два и принесу тебе мятных конфет. Хочешь мятных конфет?». Тётя собирается искупить своё отсутствие конфетами... «Хочу, — сказала Леночка, держа в одной руке большие ножницы, а в другую руку беря со стола салфетку». Беззаботно играя, девочка с невероятной лёгкостью начинает воплощать в жизнь своё естество: «— Ну, до свидания, Леночка, — сказала тётя и ушла. — До свиданья! До свиданья! — запела Леночка, рассматривая салфетку. Тётя уже ушла, а Леночка всё продолжала петь. — До свиданья! До свиданья! — пела Леночка — До свиданья, тётя! До свиданья, четырёхугольная салфетка! С этими словами Леночка заработала ножницами. — А теперь, а теперь, — запела Леночка, — салфетка стала круглой! А теперь — полукруглой! А теперь стала маленькой! Была одна салфетка, а теперь стало много маленьких салфеток! Леночка посмотрела на скатерть. — Вот и скатерть тоже одна! — запела Леночка. — А вот сейчас их будет две! Теперь стало две скатерти! А теперь три! Одна большая и две поменьше! А вот стол всего один! Леночка сбегала на кухню и принесла топор35. — Сейчас из одного стола мы сделаем два! — запела Леночка и ударила топором по столу. Но сколько Леночка ни трудилась, ей удалось только отколоть от стола несколько щепок». До свиданья, тётя, до свиданья, салфетка, до свиданья, скатерть, до свиданья, стол...36 Трудно представить, чем бы мог продолжиться этот ряд. Но, по счастью, разрубить стол Леночке не удалось. И тётя так и не узнает, насколько далеко зашла девочка в своей «забавной игре»; если вообще это её интересует...
С подобными детьми мы встречаемся и в рассказе «Воспитание». «Один матрос купил себе дом с крышей. Вот поселился матрос в этом доме и расплодил детей. Столько расплодил детей, что деваться от них стало некуда. Тогда матрос купил няньку...» В текстах Хармса помимо «слабых жертв» есть и «сильные палачи». Матрос относится ко второй категории. Полёт его ума невысок («дом с крышей»), но он вполне «успешен», состоятелен (может купить себе дом и няньку) и, как видно, «угождает себе во всём». В качестве «побочного продукта» последнего у него «расплодились» дети. С ними надо что-то делать, разумеется, из статусных соображений. Матрос наказывает няньке: «Вот тебе, нянька, мои дети. Няньчи их и угождай им во всём, но только смотри, чтобы они друг друга не перекусали». Эта фраза очень точно характеризует матроса. Дело тут не столько в несовместности двух этих указаний, сколько в ясном осознании, какими матрос видит своих детей — очевидно, похожими на него: «Если же они очень шалить будут, ты их полей скипидаром или уксусной эссенцией. Они тогда замолкнут». Очень выразительно сочетание словечка «шалости» и характера ответных мер... «"...А потом ещё вот что, нянька, ты конечно любишь есть. Так вот уж с этим тебе придётся проститься. Я тебе есть давать не буду". — Постойте, да как же так? — испугалась нянька. — Ведь всякому человеку есть нужно. "Ну, как знаешь, но только пока ты моих детей няньчишь, — есть несмей!" Нянька было на дыбы, но мо-трос стегнул её палкой и нянька стихла». Матрос, ко всему, ещё и скуп. Нянька же, где-то слышала, что люди вроде как имеют право быть людьми. Но в ней нет ничего, кроме ничтожности и страха. Сначала она, правда, от ужаса пытается возразить матросу, ведь вроде как «всякому человеку есть нужно», но последний быстро напоминает ей её место. Достаточно разок «стегнуть», и нянька сразу «стихнет». Она тоже в каком-то смысле — «не жилец». Итак, в этом рассказе есть и «палач», и «жертва», и «будущее мира» — за него отвечают дети. Поводов для оптимизма — немного. «— Ну а теперь, — сказал Матрос, — валяй моих сопляков! И вот таким образом началось воспитание37 матросских детей».
Теперь у нас в принципе достаточно информации для определённых выводов. Мы видели, что появление в текстах «детоненавистничества» — отнюдь не беспричинная прихоть автора, а вполне конкретный приём, благодаря которому подчас и раскрывается смысл написанного. Именно ребёнок указывает читателю на отсутствие ценностей и обыденность зла в мире «Сонета». Именно дети выявляют низкую сущность почитателя «великого императора». «Детская линия» играет в этих рассказах не просто важную — а ключевую роль. Как уже отмечалось, «жертва» в мире Хармса, совсем не прочь сама стать «палачом». Вспомним, «Капуцин» бьёт палкой исключительно детей, а «мудрый старик» использует для подобных целей также женщин и животных. Как видно, дети снова помогают донести авторскую мысль — едва «ничтожество» находит наконец кого-то слабее себя — оно само тут же превращается в изверга.38 А в рассказах «Однажды я пришел в Госиздат...» и «Я не люблю детей, стариков...» «детоненавистничество» помогает раскрыть образ повествователя (и, кстати, не побоимся повторить — «чинаря»), что совсем не мало.
Несмотря на то что в упомянутых сейчас текстах дети в основном обнаруживают нравственные несовершенства того или иного персонажа, у них бывает и другая роль. Например, в рассказе «Воспитание» они уже вестники нового мира. И тут их образ весьма не радужный. Сюда же можно отнести рассказы про Петю и Леночку.39 В итоге вычленяются два детских мотива: дискредитация героя и символика будущего. В «Воспитании», как, кстати, и в «Старухе»40, присутствуют оба.
Итак, подведя промежуточные итоги, осмелимся заключить, что «детская линия» у Хармса-писателя — прежде всего проводник смысла.41 Но что же Даниил Иванович мог думать о детях, когда переставал писать? Для начала обратимся к воспоминаниям Марины Малич: «Всю жизнь он не мог терпеть детей. Просто не выносил их. Для него они были — тьфу, дрянь какая-то. Его нелюбовь к детям доходила до ненависти...» У Хармса в дневнике тоже есть подобная запись (хотя и не столь категоричная): «Есть звуки, даже довольно громкие, но мало отличающиеся от тишины. Так например, я заметил, что я не просыпаюсь от нашего дверного звонка. Когда я лежу в кровати, то звук звонка мало отличатся от тишины. Происходит это потому, что он похож на ту вытянутую, колбасную форму, которую имеет свернувшийся конец одеяла расположенный возле моего уха». Стилистика и содержание подобного «объяснения» зарождают сомнения. Запись продолжается словами: «Все вещи распологаются вокруг меня некими формами. Но некоторые формы отсутствуют. Так например, отсутствуют формы тех звуков, которые издают своим криком или игрой дети. Поэтому я не люблю детей». Несмотря на подозрительное сходство этой записи с «литературной заготовкой»42, серьёзно зададимся вопросом: может быть, Хармс действительно ненавидел детей? С уверенностью ответить, конечно, невозможно, но кое-чему удивиться вполне позволительно. Почему в большинстве хармсовских рассказах дети отнюдь не «носители зла»?43 Более того, издеваться над ними — очевидная низость, именно на этом строится авторское «уничтожение» взрослых персонажей, включая рассказчика. Кроме того, если Даниил Иванович действительно так не любил детей, то почему вышеприведённая цитата из дневника (кстати, довольно невинная) чуть ли не единственная в своём роде?44 Возможно, следующие фразы Малич несколько прояснят ситуацию: «Я что-то помню, что раз-другой бдительные мальчишки принимали его за шпиона и приводили в милицию. Или просто показывали на него милиционеру. Его забирали, но потом отпускали. Он же всегда носил с собой книжку члена Союза писателей, и всё тогда оканчивалось благополучно», «Видимо, для детей в этом его облике45 было что-то очень интересное, и они за ним бегали. Им страшно нравилось, как он одет, как ходит, как вдруг останавливается. Но они бывали и жестоки, — кидали в него камнями. Он не обращал на их выходки никакого внимания, был совершенно невозмутим. Шёл себе и шёл. И на взгляды взрослых тоже не реагировал никак».46Возможно, Хармс не любил именно таких — «матросских» — детей, а не детей вообще. Таких — Хармс боялся (и, надо полагать, небезосновательно). Может, поэтому его раздражали «противные крики мальчишек с улицы».47
Кое-что удивляло и Малич: «Его нелюбовь к детям доходила до ненависти. И эта ненависть получала выход в том, что он делал для детей. Но вот парадокс: ненавидя их, он имел у них сумасшедший успех. Они прямо-таки умирали от хохота, когда он выступал перед ними. Почему же он шёл на эти выступления? Почему на них соглашался? Он знал, что он притягивает к себе детей, вообще людей вокруг, что они будут вести себя так, как он захочет. Он это всегда чувствовал. И вот такая необъяснимая штука, — при всей ненависти к детям, он, как считают многие, прекрасно писал для детей, это действительно парадокс». Парадокс ли это? Мы плавно подошли к тому, чтобы обратиться к «детским» текстам Даниила Хармса.
Начнём с рассказа «Пушкин».48 «Вот однажды подошел ко мне Кирилл и сказал: — А я знаю наизусть "Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя". — Очень хорошо, — сказал я. — А тебе нравятся эти стихи? — Нравятся, — сказал Кирилл. — А ты знаешь, кто их написал? — спросил я Кирилла. — Знаю, — сказал он. — Кто? — спросил я Кирилла. — Пушкин, — сказал Кирилл. — А ты понимаешь, про что там написано? — спросил я. — Понимаю, — сказал Кирилл, — там написано про домик и про старушку. — А ты знаешь, кто эта старушка? — спросил я. — Знаю, — сказал Кирилл, — это бабушка Катя. — Нет, — сказал я, — это не бабушка Катя. Эту старушку зовут Арина Родионовна. Это няня Пушкина. — А зачем у Пушкина няня? — спросил Кирилл. — Когда Пушкин был маленький, у него была няня. И когда маленький Пушкин ложился спать, няня садилась возле его кроватки и рассказывала ему сказки или пела длинные русские песни. Маленький Пушкин слушал эти сказки и песни и просил няню рассказать или спеть ему ещё. Но няня говорила: "Поздно. Пора спать". И маленький Пушкин засыпал». Одна интонация чего стоит. Видно, что Хармс знал психологию ребёнка и отлично понимал, как себя нужно с ним вести. Действия автора исключительно профессиональны. Обмениваясь короткими фразами, он прекрасно поддерживает контакт, отдельно заботясь о том, чтобы не потерять интерес своего слушателя. Линия поведения выбрана образцовая. С одной стороны, автор говорит с ребёнком «как с равным», затрагивая, в общем-то, главные для искусства вопросы: нравятся ли тому стихи, и понимает ли он, «про что там написано». Но на самом деле реплики автора отнюдь не непосредственны, а, напротив того, тщательно продуманны. Каждое слово подобрано автором исходя из того, что перед ним ребёнок. И когда Кирилл говорит, что стихи написаны про домик и про старушку, автор не возражает (и вовсе не бросается рассуждать о пушкинской «глубине»), а плавно подхватывает эти слова, создавая тем самым у маленького собеседника иллюзию равноправного диалога. При этом видимость взаимного доверия профессионально сочетается с необходимым контролем (ведь всерьёз доверять ребёнку — просто глупо). Мальчик же сказал, что знает автора стихов, зачем уточнять?.. На сей раз Кирилл верно называет Пушкина и может в который раз ощутить свою «интеллектуальную состоятельность», ведь «проверки» он даже не заподозрил. Смысл уточняющих вопросов обнаруживается, когда Кирилл всё же ошибается и называет «старушку» бабушкой Катей. Тогда автор мягко поправляет его, а после терпеливо рассказывает «новое», причём весьма образно и легко. Читаем дальше: «— А кто такой Пушкин? — спросил Кирилл. — Как же ты выучил стихи Пушкина наизусть и не знаешь, кто он такой! — сказал я. — Пушкин это великий поэт». Автор как будто бы обращается к добросовестности Кирилла, тем самым, собственно, и формируя её. «Ты знаешь, что такое поэт?
— Знаю, — сказал Кирилл. — Ну скажи, что такое поэт, — попросил я Кирилла. — Поэт, это который пишет стихи, — сказал Кирилл.
— Верно, — сказал я, — поэт пишет стихи». И как это так вышло, что мальчик дал абсолютно верный ответ, с точностью до формулировки... «А Пушкин великий поэт. Он писал замечательные стихи. Всё, что написал Пушкин, — замечательно. — Ты говоришь, Пушкин был маленький, — сказал Кирилл. — Нет, — сказал я. — Ты меня не так понял. Сначала Пушкин был маленький, как и все люди, а потом вырос и стал большим». Читателю напоминается, что перед ним всё-таки ребёнок, который чаще всего пока не способен понять контекст: слова «маленький Пушкин» (естественно, означающие: «когда Пушкин был маленьким») сформировали в голове Кирилла образ маленького мальчика, теперь неразрывно ассоциируемого с Пушкиным. И всё же автор вновь обращается к Кириллу «как к равному», спокойно и вежливо разъясняя «недопонимание» — несомненно, «случайное». «В это время часы, висевшие на стене, пробили два часа.
— Ну, — сказал я Кириллу, — тебе пора идти гулять. — Ой, нет, — сказал Кирилл. — Я не хочу гулять. Расскажи мне ещё про Пушкина. — Хорошо, — сказал я, — я расскажу тебе о том, как Пушкин стал великим поэтом. Кирилл забрался на кресло с ногами и приготовился слушать». О том, как заинтересован слушатель — даже гулять ему не хочется49 — Хармс пишет, кажется, прямо-таки с теплотой. А если вспомнить наши недавние разговоры про «улицу», то даже можно предположить характер представлений Хармса о правильном воспитании и хороших детях. Поскольку текст этот довольно большой, мы, пожалуй, остановимся. В нём есть ещё немало примеров только что сказанного,50 но если всё предыдущее было неубедительно, то новые подтверждения вряд ли прояснят ситуацию.
В принципе, может возникнуть вопрос: а вдруг Хармсу всё так хорошо удавалось только с воображаемыми детьми, на бумаге — столкнись Хармс с настоящим ребёнком, он бы с ним «не справился»? Ответ напрашивается, но на всякий случай обратимся всё к тем же воспоминаниям Малич: «По воскресеньям во Дворце пионеров на Фонтанке устраивались утренники для детей. Даня выступал на этих утренниках. Это ему протежировал Маршак. Я тоже ходила на них с Даней. Зал был набит битком, полный-полный. Как только Даня выходил на сцену, начиналось что-то невообразимое. Дети кричали, визжали, хлопали. Топали в восторге ногами. Его обожали. Он начинал с фокусов. У него в руках оказывалась игрушечная пушка. Откуда он её доставал?! — не знаю. Я думаю, из рукава. Потом в руках у него появлялись какие-то шарики. Он доставал их из-за ворота, из рукавов, из брюк, из ботинок, из носа... Дети кричали так, что просто беда была. "Ещё! ещё!! ещё!!!" А я смотрела и удивлялась: на эстраде стоял совсем другой человек! Даня — и не Даня. Он совершенно менялся». На наш взгляд, в том, что «Даня менялся» на работе, ничего странного нет. «Потом он читал свои стихи. Иван Иваныч Самовар, Врун, Бегал Петька по дороге, по дороге, по панели... и другие. На детских утренниках он имел самый большой успех — из всех, кто выступал». В виртуозности и профессионализме хармсовского поведения можно убедиться и благодаря менее эмоциональным, но не менее выразительным воспоминаниям художника Бориса Семёнова: «Он давал отлично поставленный маленький спектакль, где всё было импровизировано и всё точно рассчитано. Тут Хармс демонстрировал, как он умел управлять массой разгулявшихся, невообразимо буйных детишек. Вот он поднимается на сцену среди страшного гомона — длинноногий, чопорный, спокойный. Не машет руками, не кричит: "Тише, дети. Перестаньте шуметь!" Даниил Иванович молча выходит на середину сцены, поправляет манжеты и становится ещё выше ростом... Шум затихает, все повернулись к сцене и уставились на молчащего человека. Не торопясь, он вынимает из нагрудного кармана красивую записную книжечку в сафьяновой красной обложке с золотым обрезом... и говорит негромко, не напрягая свой красивый голос: — Сейчас, дети, я прочитаю вам стихи о том, как мой папа застрелил мне... кхм... кхм... Фраза начиналась отчётливо, ясно, звучным голосом и вдруг... последние слова пропадали, словно уходили в воронку. Зал начинал дико шуметь и невообразимо громко вопить. — Кого? Кого? — кричали одни. — Кого застрелил папа? Другие начинали стучать ногами, потому что название показалось захватывающе интересным. Хармс опять поднимал к глазам книжечку и повторял ту же фразу с "утопающим" окончанием. Снова в зале возникал невероятно оглушительный гвалт. Только на третий раз Даниил Иванович произносил отчётливо всю фразу целиком: "... как мой папа застрелил мне хорька". И принимался в тишине читать, как всегда чётко, ритмично и выразительно: — Как-то вечером домой возвращался папа мой... — Перед вами мой хорёк — на странице поперёк! Здесь Хармс обводил взором слушателей и показывал зрительному залу развёрнутую книжечку, где "на странице поперёк" был нарисован малюсенький силуэтик размером с копеечную монету... Дети толпились, стараясь рассмотреть хорька, но книжечка закрывалась и укладывалась в нагрудный карман». Снова всё заканчивается неизменным хармсовским трюком и загадкой — банальности он стремился избегать всеми силами.
Рассмотрим ещё несколько «детских» рассказов. Конечно, очевидна их специфика — так что уж слишком подробными мы не будем. Но почерпнуть из них кое-что интересное, несомненно, можно. Ведь к «детским» рассказам Хармс относился серьёзно; он даже их в дальнейшем редактировал, что довольно показательно. Об этом же говорит и Малич: «Я слышала мнение, — мол, то, что Даня писал для детей, это была у него халтура. Мол, он писал только ради денег. Конечно, он хотел бы печатать то, что писал для взрослых, что он так любил. Но я не думаю, что для детей он писал халтуру. Я во всяком случае никогда этого от него не слышала. По-моему, он относился к занятию детской литературой серьёзно. Ходил в "Ёж" и "Чиж", к Маршаку... И я не видела, чтобы он стеснялся, что он детский писатель. И потом, я очень сомневаюсь, что если бы он писал для детей плёво, кто-нибудь из них так бы любил его стихи и сказки и дети читали бы их с удовольствием. Сомневаюсь. Если бы ему самому не нравилось писать для детей, он бы не мог произвести вещей, которые так нравятся детям». Поскольку мы не будем подробно анализировать и цитировать «детские» рассказы, то некоторые замечания сделаем уже здесь. В «детской» прозе явлен идеальный, несбыточный мир. «Жизнь, которая должна быть». Дети ведут себя не просто как взрослые, а как прекрасные взрослые — нравственные и умные. И это понятно: тем, у кого ценности формируются, и нужно показывать — какими должны быть люди. Один из способов добиться этого — создать вокруг детей определённый ореол их «совершенства» (тот самый «возвышающий обман»), в беседе всякий раз подразумевая, что они хороши — уже сейчас.51 Конечно, хороши, раз сами взрослые так считают! Постараемся проиллюстрировать сказанное.
В первом номере детского журнала «Ёж» был опубликован рассказ «Озорная пробка». Действие там происходит в «124-м Детском доме».52 Однажды вечером всё вдруг погружается во тьму, учитель зовёт монтёра, тот заменяет неисправные пробки, но свет, загадочным образом, продолжает гаснуть изо дня в день. «Девчонки и мальчишки бежали вниз по лестнице в столовую. С криком и топотом и хохотом каждый занимал свое место», «Зинаида Гребешкова рассыпала коробочку с кнопками. Михаил Топунов кинулся помогать ей собирать кнопки...». Атмосфера радости, безмятежности и взаимопомощи. Во «взрослой» прозе такое невозможно даже представить. Все хармсовские мотивы преломляются,53 особенно интересные метаморфозы происходят с насилием: когда впервые гаснет свет, Серёжка-Громкоговоритель оказывается весь в супе, но удивительно (для знатоков «взрослого» Хармса) — дело ограничивается всего лишь недовольством мальчика. Когда на следующий день свет погас вновь, «Петр Сапогов, воспользовавшись темнотой, ударил Громкоговорителя кулаком в спину». В ответ Серёжка, опять-таки на следующий (!) день «отыскивал в потьмах Петьку Сапогова, чтобы, как-бы невзначай, дать ему подзатыльник». Это всего лишь шалости, беззлобное детское состязание.54 Интересна и развязка рассказа. Громкоговоритель случайно обнаруживает, что Петька по вечерам выключает пробки. Серёжка негодует, называет Петьку «шпаной» (как же в действительности далеки от неё обитатели этого детского дома!), взывая к его совести. Бедный Сапогов оправдывается: «...когда монтер сказал, что по пробкам хоть топором бей,55 — ничего, я вечером и попробовал одну пробку ударить. Рукой, слегка. А потом взял ее да повернул. Электричество и погасло. С тех пор я каждый день тушу. Интересно. Никто починить не может». В действиях Петьки нет злого умысла, лишь интерес, недаром рассказ назван «Озорная пробка». Но Громкоговоритель знает, что кое-где баловство неуместно, и наставляет Петьку на верный путь: «Смотри у меня; если еще раз потушишь электричество, я всем расскажу. Мы устроим товарищеский суд56 и тебе не поздоровится. А пока, чтобы ты помнил, получай! — и он ударил Петьку Сапогова в правую лопатку». Для Хармса всегда важно, в какое место бьют. И удар «в правую лопатку», наиболее безболезненный, действительно нужен исключительно, «чтобы помнил» и «неповадно было».57 Но это ещё не всё: «На следующий, девятый, день Громкоговоритель подошел к Палкарлычу. — Товарищ учитель, — сказал он, — разрешите мне починить электричество. — А ты разве умеешь? — спросил Палкарлыч. — Умею. — Ну, валяй, попробуй, авось никому не удавалось, а тебе удастся». Дети, разумеется, уважают и слушаются старших, но и позволено им тоже многое, к чему они относятся с полной ответственностью.58 Вот и Палкарлыч спрашивает: «Умеешь?» Серёжка отвечает: «Умею!» Ну, раз он говорит, значит, умеет — пусть действует.59 «Громкоговоритель побежал в прихожую, влез на вешалку, поковырял для вида около счетчика, постукал мраморную дощечку и слез обратно». И делает он это не для себя, не для того, чтобы покрасоваться (здесь хорошие дела — не что-то из ряда вон выходящее, а само собой разумеющееся), а для Петьки. Если бы загадочные выключения света прекратились внезапно, все бы любопытствовали, в чём же была причина, и Петьки было бы плохо. «И что за чудо! С того дня в 124-ом Детском доме электричество горит себе и не тухнет». Конечно, не мальчик починил свет. Но чудо, вопреки контексту, действительно произошло: Петька — исправился. (Да и вся-то эта жизнь — сплошное чудо...)
В рассказе «Перо Золотого Орла» история другая — но образ тот же. Школьники играют в индейцев и бледнолицых. Читатель следит в основном за краснокожими: Галлапуном, Звериным Прыжком, и «великим вождём араукасов» Чин-гак-хуком. Играют дети серьёзно и практически полностью вжились в свои роли: у всех и всего есть свои имена, не обходится и без аутентичных атрибутов («трубка мира», «телеграф», «тайное убежище»). Наличие «бледнолицых» и «краснокожих» уже само по себе подразумевает схватку, она действительно намечается. И храбрые воины-школьники готовы биться, не жалея себя. Автор вовлеченно и с симпатией обо всём этом повествует: игра мальчишек представлена вовсе не как детская забава — скорее инородны учителя, нежели индейцы.60 Но при этом, как только дело касается реальной жизни, у детей удивительно правильно расставлены акценты, вот что говорит Чин-гак-хук: «Мы все время на уроках думаем: как-бы бледнолицые не заняли Ущелья61. Это мешает нам заниматься. (!) Давайте предложим сейчас бледнолицым, чтобы они не занимали Ущелья без нас. Когда мы тут — пусть нападают. И кто во время звонка к уроку будет в Ущелье, — тому Ущелье и будет принадлежать на следующей перемене. — Правильно! — в один голос ответели все краснокожие». «Мир» «детской» прозы уникален, в нём здравый смысл получает единодушную поддержку. Но как же будет выглядеть битва? В черновике присутствует драка; пускай без жестокости и с налётом благородства, но даже такую — Хармс исключил. Рассудительный Чин-гак-хук, способный мудро предвосхищать последствия, превратил войну в высокоорганизованное состязание: «"Индейцы! Мы объявили войну бледнолицым. Но кто останется победителем? Тот, кто завладеет Ущельем и подзорной трубой? Это поведёт к драке и нас выставят из школы. Я предлогаю другое. В зоологическом саду есть клетка с орлом. У орла другой раз выпадают перья, и сторожа втыкают их в дверце клетки с внутренней стороны. Если согнуть проволочку, то можно достать одно перо. Сегодня мы идём после большой перемены на экскурсию в зоологический сад. Так вот я и предлогаю считать победителем того, кто первый достанет перо орла. Я уже говорил со Свистуновым и он передаст это бледнолицым. Вождь араукасов Чин-гак-хук". Чин-гак-хук показал проэкт войны Галлапуну и опустил его в телеграфную коробочку. Вскоре проэкт, подписанный всеми индейцами, вернулся к Чин-гак-хуку». Снова образцовые рассуждения. И ни один не возразил, что «настоящая» борьба всё же увлекательнее и веселее. «— Эй вы! — кричали бледнолицые, — пора воевать, идите в Ущелье, а мы вас отуда вышибем! Галлапун вышел вперёд и низко поклонился. — Бледнолицые! — сказал он, — Ущелье Бобра достаточно велико, что бы поместить в себе и нас и вас. Стоит ли драться из за него, когда оно может принадлежать тому, кто первый выскочит из класса. Я предлогаю другое. Пойдёмте все в Ущелье и обсудим мое предложение. В Ущелье набралось столько народу, сколько могло туда поместиться». Финальный аккорд идиллии.
Обратимся к рассказу «Ломка костей».62 В нём повествуется о силаче Васе Иванове. Вася способен выломать из стены печь,63 однако, вопреки огромной силе, он никого не обижает,64 демонстрируя часть своей мощи разве что для забавы («Мы на него всем классом нападали, а он нас, как щенят, раскидает в разные стороны, а сам стоит посередине и смеется»). Но школу Васе окончить не удалось — учился с трудом — семья же, в поисках счастья, переехала с ним в Японию. Там решено было отдать мальчика с такими задатками заниматься борьбой. Привели Васю к щупленькому мастеру Курано, и тот устроил ему испытание. Вася должен был ударить мастера, но никак не мог этого сделать, каждый раз оказываясь на полу. Выяснилось — не так велика разница между Союзом и Японией — и там, и там надо было учиться. В общем, почему-то «в Японии Васе не понравилось, и он вернулся обратно в Ленинград». «Теперь Василий Петрович Иванов живет в Ленинграде и служит в автобусном парке. Его работа заключается в том, что он перетаскивает с места на место испорченные автобусы». Вот чем стал заниматься Василий Петрович, которому столько дано...65 Метафора того, как человек, обладая невероятным талантом, так и не смог хоть сколь-нибудь реализовать его. Чудотворец, не сотворивший ни одного чуда. Вася кое-что понимает, поэтому историю с японским учителем джиу-джитсу рассказывать не любит. Но человек он хороший, и «автору» этого рассказа, по старой школьной дружбе, он её поведал.
Наконец, в «детском» тексте «О том, как Колька Панкин летал в Бразилию, а Петька Ершов ничему не верил» рассказывается о двух друзьях, которые спорят по каждому поводу. Кажется, что размолвки яростные, но на самом деле они никогда не ссорятся. Колька очень хочет побывать в Бразилии, для этого он с другом приходит на аэродром. И, как это ни удивительно, лётчик после уговоров соглашается взять мальчиков к себе на борт. Дальше, если смотреть глазами Кольки, самолёт приземляется в Бразилии, Колька «разбивает» туземцев, после чего они вместе с Петькой садятся в машину проезжающего мимо шофёра и едут в Ленинград. Читатель, конечно, понимает, что всё, мягко говоря, не совсем так. Пейзаж не поменялся, туземцы, согласно В. Сажину, ругаются по-фински, да и на машине из Бразилии в Ленинград не добраться. И Петька твердит о том же: видели они не бизона, а корову, не пальму, а сосну, не колибри, а воробья. «— Мы и были в Бразилии, — сказал Колька. — Нет, не были! — сказал Петька. — Нет, были! — сказал Колька. — Не-бы-ли, — закричал Петька. — Были, были, были, бы-ли-и-и! — кричал Колька. — А вон и Ленинград виднеется, — сказал шофер, указывая рукой на торчащие в небо трубы и крыши». Симпатии читателя явно на стороне Кольки. И авторские, кажется, тоже.66 Недаром в названии говорится, что Колька летал в Бразилию, а Петька ничему не верил...
Всё это, конечно, и так довольно сентиментально,67 а если бы Хармс ещё и сказал, что любит детей... В самом деле, автор, имеющий у детей колоссальный успех и пишущий о них со столь очевидной симпатией (во всяком случае, создаётся полное ощущение этого), — невольно воспринимается как весьма недалёкий «любитель человечества», так и не заметивший присутствия всюду зла. Этого Хармс, разумеется, позволить себе не мог. Он не допустил бы даже отдалённого намёка на восторженность. Как известно, он всегда был склонен прятать от окружающих свои чувства.68Уже хотя бы поэтому имело смысл создать маску «детоненавистничества». Без сомнения, Хармс обращался с детьми виртуозно (его талант в этой сфере не подлежит никакому сомнению), но дилетанту может показаться, что тут нужна ещё и «любовь». Поэтому он будет ждать от Хармса «любви к детям», причём непременно выраженной в соответствии с его собственными — донельзя наивными — представлениями. Ну а Хармс, конечно, «не разочарует» — не оставив ни одного обывателя равнодушным... Наверное, это и есть один из истоков хармсовского эпатажа. Что же касается «подлинного отношения»... Даниил Иванович очень ценил воспитание. А по-настоящему воспитанных детей, в силу объективных причин, не так много. Поэтому, весьма вероятно, Хармс действительно не любил большинство встречавшихся ему (и не только детей!), но вряд ли он их ненавидел.69 Кроме того, «ситуативная» неприязнь отнюдь не есть неприятие «детей вообще». Хотя «бросающих камни» он, вероятно, не выносил всерьёз — что, повторимся, вполне объяснимо...
Возвращаясь к эпатажу — были для него и другие причины. Хармс, конечно же, не считал себя «детским писателем». Он прекрасно понимал, что на самом деле — является его литературой. Возможно, он боялся «остаться» автором детских текстов.70Поэтому эпатировать «детоненавистничеством» «чинарей» (а они единственные, не считая Малич, кому он читал свои «взрослые» произведения), а заодно и прочих поэтов-писателей имело отдельный смысл — дабы наглядно расставить приоритеты. Приведём слова Шварца: «Хармс терпеть не мог детей и гордился этим. Да это и шло ему. Определяло какую-то сторону его существа. Он, конечно, был последний в роде. Дальше потомство пошло бы совсем уж страшное. Вот отчего даже чужие дети пугали его».71 Нам кажется, в данном случае Шварц «попался на удочку» того самого литературного поведения. Хотя, если доверять изданным воспоминаниям Малич72 — и в них можно найти подобное («Всю жизнь он не мог терпеть детей»73). А заподозрить Хармса в эпатировании супруги — намного труднее. Что ж, отчасти кое-что можно объяснить её же словами: «Даня был странный. Трудно, наверное, было быть странным больше. Я думаю, он слишком глубоко вошёл в ту роль, которую себе создал».74 В общем, конечно, все приведённые выше предположения носят гипотетический характер. Впрочем, и у изложенного ниже та же степень достоверности.
«Детская» проза Хармса, несомненно, несёт отпечаток эмоциональной вовлечённости автора. Вполне логично предположить, что и идеалы, представленные там, он разделял. Не стоит «положительность» детей (которые даже лучше взрослых!) списывать на конъюнктурные75 соображения, у Хармса, конечно, была возможность писать в детские журналы по-другому. Когда же Хармс действительно хотел выразить своё недовольство, ему это вполне удавалось «даже» в «Чиже» и «Еже». В качестве примера прочитаем «О том, как старушка чернила покупала». Старушка пытается купить чернил, но Петербург, увы, уже давно советский. Она же осталась где-то «там», и к этой жизни не приспособлена: в керосинной лавке спрашивает французские булки, на дороге чуть не попадает (поочерёдно) под автомобиль, извозчика, трамвай и мотоциклет; да и про чернила кого ни спросит — никто «не знает». Зато каждый спешит ей сообщить, что она «с луны свалилась». «На Кособокой улице пыль поднялась. Вышли дворники улицу поливать из брезентовых кишок с медными наконечниками... Из ворот 17-го дома вышла старушка. В руках у неё зонтик с большой блестящей ручкой, а на голове шляпка с черными блёстками. — Скажите, — кричит она дворнику, — где чернила продаются? — Что? — кричит дворник. Старушка ближе: — Чернила! — кричит. — Сторонитесь! — кричит дворник, пуская струю воды. Старушка влево и струя влево. Старушка скорей вправо, и струя за ней. — Ты что, — кричит дворник, — с луны свалилась, видишь, я улицу поливаю!» Почему-то как раз дворник не сильно меняется от «детских» текстов ко «взрослым»... Довольно нетрудно уловить связь старушки из «17-го дома» с одноименным годом (ясно, с какой «луны свалилась»). И она единственная (до появления «тонкого»), кто вызывает сочувствие и симпатию.76 Старушка спокойно и вежливо реагирует на хамство и эгоизм.77 Не надо быть особенно искушённым, чтобы понять, каким в этом тексте явлено советское общество.78 В общем, высказаться Хармс смог и в «детском» рассказе...79
На этом мы завершаем разговор о «детском» Хармсе. В качестве основного итога можно предположить, что писатель прекрасно осознавал, насколько важен процесс воспитания; и, скорее всего, отнюдь не «ненавидел» детей. Мало того, судя по косвенным признакам, к детям «вообще» он мог относиться и с некой теплотой. Наконец, Хармс имел у детей колоссальный успех, а в чуткости, как известно, им не откажешь: если их действительно ненавидят — они это чувствуют...
В нашем обсуждении было бы неправильно обойти «Разговоры» «чинарей», записанные Липавским. Там зафиксировано, как Хармс однажды сказал: «Нахальство — самое неприятное. Я детей потому так не люблю, что они всегда нахальные».80 Перед нами практически признание, которое Хармс себе вдруг позволил. В какой-то мере оно даже довольно простодушное. И речь здесь не о ненависти к детям, а лишь о не любви к ним! Причём Хармс говорит о неприятии детей как черты, присущей лично ему81 (та самая «ситуативная» неприязнь!). И ей он приводит вполне «житейское» объяснение — они «нахальные».82 Стоит ли упоминать, что в текстах о мотивах ненависти — ни слова, там всё «очевидно»: нельзя любить эти «мерзкие существа». Хотя нет, иногда кое-что «объясняется», например, что «склонность к детям — ...почти то же, что склонность к испражнениям». Согласимся, крайне наивно отдавать предпочтение последнему «объяснению». Возможно, из подобных бесед и зародилась маска «детоненавистника», следы которой есть и в «Разговорах»: «Между тем ели пирог и Д. Х. бесстыдно накладывал в него шпроты, уверяя, что этим он исправляет оплошность хозяев, забывших начинить пирог.83 Потом он стал рассуждать о воспитании детей, поучая Н.А.84 Д. Х.: Надо ребёнка с самого раннего возраста приучать к чистоте. И это совсем не так сложно. Поставьте, например, у печки железный лист с песком... Младенец же спал в это время в кроватке и не знал, что о нём так говорят. Но Н.А. эти шутки были неприятны». В этом фрагменте — Хармс словно из Госиздата и не уходил...
Вообще, взаимоотношения с «чинарями», тем более «чинарство» самого Хармса — весьма тонкий вопрос (вскользь уже затрагивавшийся выше). Насколько серьёзно Хармс разделял «увлечения» этого, несомненно, близкого ему круга? Характерен эпизод, описанный Михаилом Мейлахом. «Чинари», как известно, отвергали любые штампы, пересматривали общепринятое и вообще стремились делать всё «наоборот».85 И вот Яков Семёнович Друскин однажды попытался в этой стилистике поговорить с маленьким сыном Введенского: объясняя всё «наоборот» — инверсно. Отцу это крайне не понравилось, и он сказал, что так Друскин может воспитывать собственных детей. Как видно, для Введенского границы «чинарства» были чётко очерчены. Есть немало оснований заподозрить в этом же и Хармса. Быть может, самый показательный в этом смысле рассказ — «Четыре немца ели свинину и пили зелёное пиво...». Персонажи там именуются исключительно «немцами» (словно речь идёт о какой-то секте): «немец Клаус», «немец Михель» — никак иначе. Сразу вспоминается: «чинарь Хармс», «чинарь Введенский» (так они не раз себя называли — к примеру в письме к Пастернаку — «Борису Леонтьевичу»). Перед нами «разговоры чинарей» — «элитарного общества» — в версии Хармса.86 Надо сказать, признак «избранности» в рассказе выбран тот ещё: быть «немцем». Но вот только «немецкость» эта (читай — «чинарство») почему-то ничем не помогает. А присмотреться — «немцы»-то ведут себя как те самые дети, причём отнюдь не из «детской» прозы: «Особенно один немец, по имяни Михель, смеялся над кривыми ногами немца Клауса. Тогда немец Клаус показал пальцем на немца Михеля и сказал, что он не видел второго человека, так глупо выговаривающего слова "кривые ноги"». Не стоит думать, что «немцы» просто безобидно шутят: «Тут немец Клаус выпил немного зелёного пива с такими мыслями в своей голове: "вот между мной и немцем Михелем начинается ссора"». Причина ссоры, несомненно, — достойная... Да и её уровень тоже — кто кого обиднее обзовёт и за кем останется последнее слово. И «немцу Клаусу» (в котором угадывается Хармс) ничего не остаётся, как от злости утешаться собственной «недосягаемостью»: «немец Клауз, отпив немного пива, посмотрел на всех с видом, говорящим следующее: "Я знаю, что вы от меня хотите, но я для вас запертая шкатулка"». Наверняка и Хармс ощущал себя в обществе «чинарей» «запертой шкатулкой» (о чём впрямую говорит этот текст), но полностью дистанцироваться, увы, не удавалось — взгляд «немца Клауза» всё равно заискивающе направлен на окружающих. Атмосфера рассказа оставляет тягостное впечатление, ведь судя по ней, «сборище друзей» Хармса радовало не всегда, хотя написан текст всего лишь в июне 1933-го...87
Вернёмся к «чинарской» тяге к инверсиям и страсти к развенчанию стереотипов. Завести они могут далеко: дети — ценность, любить их — общепринятая добродетель, Хармс — «детский писатель» — почему бы не опрокинуть разом все эти банальности? Выходит, Хармс эпатирует «чинарей» ничем иным, как — собственно «чинарством» — наглядно демонстрируя, во что превращается их доктрина, последовательно доведённая до логического конца! «И что за чудо» — результат, судя по всему, начинает смущать самих же «чинарей»... Разговор о «чинарстве» подталкивает вновь обратиться к тексту «Однажды я пришел в Госиздат...». Вспомним, Хармс обозначает (не более!) в повествователе себя самого. В рассказе, словно в зеркале, отражается его образ поведения с друзьями и знакомыми. Вот он, «чинарь», тут как тут, а вот и его маска «детоненавистника».88 Но мерзкая сущность рассказчика явлена совершенно недвусмысленно. Для чего же Хармс совмещает облик «чинаря» с образом почти что «мудрого старика»? Возможно, он вновь хочет показать, что «чинарь» не сильно отличается от прочих, «чинарство» — лишь планктон, маска, если заглянуть глубже и увидеть «человеческое» — там будет привычный порок.89
Повторимся, мы вовсе не отождествляем Хармса с рассказчиком, «однажды пришедшим в Госиздат» (хотя бы ввиду невероятной глупости последнего), и с крайним подозрением относимся даже к косвенному приписыванию Хармсу «детоненавистнических» высказываний из его текстов.90 Хоть в них зачастую и подчёркнуто много автобиографического — соответствующие повествователи,91 мягко говоря, более чем сомнительны. Как мы попытались показать, Хармс хотел быть на них максимально непохожим — сил, увы, по-видимому, хватало не всегда...
Поздний рассказ «Власть» в некотором смысле подытоживает сказанное в текстах «Однажды я пришел в Госиздат...», «Я не люблю детей, стариков...» и подобных. «Фаол сказал: "Мы грешим и творим добро в слепую. Один стряпчий ехал на велосипеде и вдруг, доехав до Казанского собора, исчез. Знает ли он, что дано было сотворить ему: добро или зло?..."». Задан актуальный «философский» вопрос, а потому можно быть уверенным — перед нами «чинарь». Фаол продолжает: «Или такой случай: один артист купил себе шубу и якобы сотворил добро той старушке, которая, нуждаясь, продавала эту шубу, но зато другой старушке, а именно своей матери, которая жила у артиста и обыкновенно спала в прихожей, где артист вешал свою новую шубу, он сотворил, по всей видимости, зло, ибо от новой шубы столь невыносимо пахло каким-то фармалином и нафталином, что старушка, мать того артиста, однажды не смогла проснуться и умерла. Или еще так: один графолог надрызгался водкой и натворил такое, что тут, пожалуй, и сам полковник Дибич не разобрал бы, что хорошо, а что плохо. Грех от добра отличить очень трудно». И в самом деле, грех от добра отличить практически невозможно, ведь, если приглядеться, это же почти одно и то же... Не стоит забывать, с кем Фаол ведёт столь интеллектуальную беседу: «Мышин, задумавшись над словами Фаола, упал со стула. — Хо-хо, — сказал он, лежа на полу, — че-че». «Чинарь» не просто пытается «познать бытие», но ещё и стремится просветить и возвысить «ближнего». Последний, надо сказать, выбран очень удачно, ведь приход мысли в голову Мышина никогда не протекает незаметно: это будоражит его настолько, что он с непривычки падает со стула. Несомненно, с таким собеседником нужно говорить исключительно о «философском» и самым высоким стилем... «Чинарь» последовательно создаёт «непростую теорию», согласно которой, на любой поступок можно посмотреть так, а можно и иначе. Но вот только зачем Фаолу нужна вся эта «гибкость»? А всё за тем же: «Возьмем любовь. Буд то хорошо, а буд то и плохо. С одной стороны, сказано: возлюби, а с другой стороны, сказано: не балуй.92 Может, лучше вовсе не возлюбить? А сказано: возлюби. А возлюбишь — набалуешь. Что делать?» Да, действительно, что же делать? Ведь так и хочется послушаться, а «нет, мудрёно». Ошиблись «там», видимо... Читаем дальше: «Может, возлюбить, да не так? Тогда зачем же у всех народов одним и тем же словом изображается возлюбить и так и не так?93 Вот один артист любил свою мать и одну молоденькую полненькую девицу. И любил он их разными способами. Он отдавал девице большую часть своего заработка. Мать частенько голодала, а девица пила и ела за троих. Мать артиста жила в прихожей на полу, а девица имела в своем распоряжении две хорошие комнаты. У девицы было четыре польто, а у матери одно. И вот артист взял у своей матери это одно польто и перешил из него девице юбку. Наконец, с девицей артист баловался, а со своей матерью не баловался и любил ее чистой любовью. Но смерти матери артист побаивался, а смерти девицы артист не побаивался. И когда умерла мать, артист плакал, а когда девица вывалилась из окна и тоже умерла,94артист не плакал и завел себе другую девицу. Выходит, что мать ценится, как уника, вроде редкой марки, которую нельзя заменить другой». Фаол оказался ещё хуже, чем можно было ожидать. У него нет ни совести, ни ума, его заключение и бесчеловечно, и глупо.95 «— Шо-шо, — сказал Мышин, лежа на полу, — хо-хо». «Собеседник» в своём репертуаре, заметим, встать ему до сих пор не удалось, но ведь и лёжа слушать довольно удобно... Фаол продолжает: «И это называется чистая любовь! Добро ли такая любовь? А если нет, то как же возлюбить?» Фаол неплохо продвигается: вот уже и «чистая любовь» — по-видимому, очередной предрассудок — не так смущает рассказчика... «Одна мать любила своего ребенка. Этому ребенку было два с половиной года. Мать носила его в сад и сажала на песочек. Туда же приносили своих детей и другие матери. Иногда на песочке накапливалось до сорока маленьких детей. И вот однажды в этот сад ворвалась бешенная собака, кинулась прямо к детям и начала их кусать. Матери с воплями кинулись к своим детям, в том числе и наша мать». Прямо-таки «научный стиль». «Она, жертвуя собой, подскочила к собаке и вырвала у нее из пасти, как ей казалось, своего ребенка. Но, вырвав ребенка, она увидела, что это не ее ребенок, и мать кинула его обратно собаке, чтобы схватить и спасти от смерти лежащего тут же рядом своего ребенка.96 Кто ответит мне: согрешила ли она или сотворила добро?»97 Ответить тут, ясное дело, может только один субъект: «— Сю-сю, — сказал Мышин, ворочаясь на полу». Фаола этот ответ вполне устраивает, его уже обуял риторический экстаз: «Грешит ли камень? Грешит ли дерево? Грешит ли зверь? Или грешит только один человек?» Хармс (как это уже бывало неоднократно) исключает даже случайную возможность воспринимать серьёзно рассуждения Фаола. На фоне происходящего безумия раздаётся лишь: «— Млям-млям... — шуп-шуп». «Фаол продолжал: "Если грешит только один человек, то значит, все грехи мира находятся в самом человеке. Грех не входит в человека, а только выходит из него. Подобно пище: человек съедает хорошее, а выбрасывает из себя нехорошее. В мире нет ничего нехорошего, только то, что прошло сквозь человека, может стать нехорошим". — Умняф, — сказал Мышин, стараясь приподняться с пола». Увлекшийся Фаол не замечает полного отхода от темы — он всё ещё строит логические связки, но они уже не призваны подтвердить какую-либо мысль. Тем не менее Фаол всё-таки вспоминает, к чему была вся речь, и тогда наступает кульминация: «"Вот я говорил о любви, я говорил о тех состояниях наших, которые называются одним словом "любовь". Ошибка ли это языка, или все эти состояния едины? Любовь матери к ребенку, любовь сына к матери и любовь мужчины к женщине — быть может, это всё одна любовь?" — Определенно, — сказал Мышин, кивая головой». Вот он, венец мыслей — прямое и явное «извинение греха». Сам Мышин, всё время что-то мямливший на полу, мгновенно и чётко реагирует на «непорочность» «любви мужчины к женщине» (не грешно же матери любить сына). «Определённо»... Это Мышина, несомненно, устраивает, тут его ума хватает... Но философа так просто не остановить, «кошки рядом нет», поэтому остаётся продолжать свои речи, взлетая уже на совсем недосягаемую для понимания высоту: «Да, я думаю, что сущность любви не меняется от того, кто кого любит. Каждому человеку отпущена известная величина любви. И каждый человек ищет, куда бы ее приложить, не скидывая своих фузеляжек. Раскрытие тайн перестановок и мелких свойств нашей души, подобной мешку опилок...» Здесь многоточие — авторское — явный намёк на нескончаемость этого уже шизофренического потока сознания. Мышину тоже всё это надоело (кроме того, главное-то он уже услышал!): «— Хветь! — крикнул Мышин, вскакивая с пола. — Сгинь!» Когда надо, Мышин может быстро «вскочить с пола» и продемонстрировать силу.98 «И Фаол рассыпался, как плохой сахар». «Чинарь», ко всему прочему, ещё и слаб... Он пропадает при первой опасности. Его сахарные и удобные речи на поверку оказываются пшиком.99 И «чинарство» — ни от чего не спасёт...
Напоследок обратимся к рассказу «Лидочка сидела на корточках...». С него, наверное, даже можно было начать главу. Но вот только тогда говорить было бы практически не о чем. Ведь по одному этому рассказу можно понять практически всё. «Лидочка сидела на корточках и деревянным стаканчиком копала песок». Перед нами хорошая маленькая девочка. В этом нас убеждает следующее же предложение: «Рядом на скамейке сидела плечистая девка с пухлыми губами и толстыми икрами. Это была Анюта, Лидочкина нянька». Вновь отношение Хармса к персонажу выясняется моментально. И писатель недолго интригует читателя, гадающего, в чём же причина авторской неприязни: «Обыкновенно к ней подсаживался военный, брал её за руки и так они сидели, пока Лидочка играла в песочке». Интересует Анюту уже не раз встречавшийся нам порок, и как она увлечена воспитанием девочки — ясно вполне. «На этот раз военный почему-то не пришёл и Анюта сидела на скамейке, положив ногу на ногу и злыми глазами поглядывая на проходящих мимо мужчин». Нейтральных эпитетов Анюта не удостаивается. «Лидочка подбросила песок на воздух, песок полетел по ветру и попал няньке в глаза. — Лидка! не смей бросаться песком! — крикнула Анюта. Лидочка нарочно подбросила на воздух ещё целую горсть песку». Хармс снова обнаруживает осведомлённость, удивительно точно рисуя естественное поведение ребёнка. Если считать Хармса «детоненавистником», то этот эпизод следует понимать так: гадкая маленькая девочка мало того что кидается песком, так ещё и продолжает делать это нарочно, после того, как её попросили прекратить. Но, к счастью, автор успел расставить акценты: несомненно, «плохое» поведение Лидочки — полностью вина Анюты, абсолютно увлечённой собой. «Анюта вскочила со скамейки, схватила Лидочку за руку и потащила её к выходу. Лидочка молча шла за Анютой. Мимо пробежала маленькая собачка с бубенчиком на спине. Лидочка хотела остановиться и посмотреть на собачку, но Анюта дернула Лидочку за руку и повела её дальше. — Нечего на каждую собаку останавливаться, — говорила нянька, таща Лидочку к выходу. Лидочка злилась, но сознавая, что Анюта сильнее, покорно шла дальше, стараясь только правой ногой поднять с дорожки как можно больше пыли». Тут даже угадываются намёки на некую очарованность детской непосредственностью. «У самого выхода к ним подошёл военный, который обыкновенно подсаживался к Анюте и брал её за руки. Увидя военного, Анюта выпустила из своих рук Лидочкину ручку и пошла навстречу военному, на ходу одергивая свою юбку. Лидочка выбежала из сада и побежала по панели... повернула за какой-то дом и вдруг увидала перед собой совершенно незнакомую улицу. Лидочка хотела повернуть обратно, но из ворот дома выехал задом грузовой автомобиль, встал поперёк панели и преградил Лидочке дорогу. Лидочка потопталась на месте, поморгала глазами и вдруг громко заплакала». Чуда не произошло: Лидочка убежала и потерялась непосредственно из-за вожделения Анюты — сцена символична до гротеска.100 Но худшее, конечно, впереди. Появляется дядя Мика, сразу вызывающий отвращение: «Лидочка подняла глаза и увидала перед собой старичка в золотых очках, в белом картузе, засаленном клечатом пиджаке и коротких, до щиколотки, брюках, из-под которых виднелись грязные шёлковые носки ярко зелёного цвета... От старичка пахло одеколоном и корытом, в котором моют грязное бельё». Дядя Мика, несмотря на сопротивление девочки, притаскивает Лидочку к себе. Он, как и ожидалось, оказывается злодеем: «Лидочка села на диван и хотела уже заплакать, но старичек опять зажал ей рот рукой и прошипел: — Заплачите, барышня, так я вам больно сделаю, возьму и оторву вашу головку. Вы умрете и ваша мама вас больше не увидит. Лидочка заплакала. Старичек еще сильнее сжал ей рот. Лидочка начала отбиваться, но старичок повалил её на диван и грязным пальцем полез ей в рот. Лидочка закричала во весь голос. Но старичек засунул свой палец прямо Лидочке в глотку, Лидочка поперхнулась и закашлилась. — Замолчи! — сказал ей старичок и вдруг прибавил страшным голосом: — Если закричишь, я тебя начну разрывать!101 Голос был такой страшный, что Лидочка замолчала. Старичек сел на диван рядом с Лидочкой. — Ну вот, — сказал старичек, двигая около Лидочкиного лица своими вонючими пальцами с длинными коричневыми ногтями, — ну вот барышня и успокоились. Вы меня, барышня, напрасно боитесь. Я ведь добрый-добрый. И зовут меня дядя Мика. Дядя Мика любит таких маленьких барышень, как вы. Дядя Мика играет с такими барышнями в разные игры и угощает маленьких барышень вкусными шеколадными пумпошками. Дядя Мика очень добрый. Сейчас добрый дядя Мика разденет маленькую барышню и положет ее голенькую на шёлковую подушку... Лидочка закричала. Сейчас же дядя Мика всунул ей в рот свой палец. — Молчать! — крикнул дядя Мика и ласковым голосом прибавил: — А если маленькая барышня не замолчит, мы ещё дальше воткнём ей в горлышко свой палец, а потом выбросим маленькую барышню в окошко. Маленькая барышня упадёт и сломает все свои маленькие косточки. Лидочка молчала и с ужасом смотрела на старичка. А старичек опять уткнулся лицом в Лидочкин животик. Колючие борода и усы кололи Лидочку. — Дядя Мика! Дядя Мика! — тихо кричала Лидочка». Далее у Хармса был намёк на физиологические подробности (вычеркнутый впоследствии), после чего следовала запись: «Хотел написать гадость и написал. Но дальше писать не буду: слишком уж гадко». Когда Хармс хотел «написать гадость», ему пришёл в голову именно этот рассказ, именно такая история с маленькой девочкой.102 Но «даже» писать103 об этом он дальше не может. Как и читателю, автору так же «гадок» дядя Мика, так же мила Лидочка — «детоненавистничества» нет и следа.104 Хармс пишет беспрецедентное для себя105 окончание: «В это время в дверь постучали... — Открой те дверь! — раздался из корридора мужской голос. Потом этого противного старика высекли и посадили в тюрьму, а Лидочку вернули папе и маме». Тут удивительно всё: стук в дверь и мужской голос — это спасение, а не предвестники, как обычно, большой беды или драки. Последнее предложение (счастливый конец!) как будто и не Хармсом написано — настолько оно выделяется. Но написать его было совершенно необходимо — такая «гадость» не должна существовать... «Даже» на бумаге.
Всё же довольно странно, что человека, написавшего этот рассказ, иногда называют «детоненавистником» вполне всерьёз. На наш взгляд, осторожность редко кому вредит. Полагаясь на некоторые, пускай вроде как однозначные, высказывания, не стоит недальновидно забывать — о каком авторе идёт речь...
Примечания
1. «Чинари», как известно — наименование компании, включавшей А.И. Введенского, Я.С. Друскина, Л.С. Липавского, Н.М. Олейникова и, конечно же, Д.И. Хармса. Друзья придерживались весьма своеобразного стиля общения, а их философские беседы, несомненно, оставили на творчестве Хармса определённый отпечаток. Подробно об этом — Ж.-Ф. Жаккар «Даниил Хармс и конец русского авангарда».
2. Хармса, возможно, действительно когда-то интересовал вопрос числового ряда, у него даже есть с виду вполне серьёзные записи на эту тему. Можно назвать тексты «Нуль и ноль», «О круге», «Безконечное, вот ответ на все вопросы...». В той же книге Жаккара их разбору посвящён целый раздел.
3. Возможно, Хармс таким образом издевается над своими же «философскими изысканиями». Праздно рассуждая об устройстве мироздания, можно позабыть о душе. Всё это отбрасывает определённую тень и на «чинарство»...
4. «Как если бы в машине руль был прикреплён на месте, но не соединен с колёсами». Этот замечательный образ (правда, иллюстрирующий несколько другую мысль) принадлежит Жаккару.
5. Речь здесь, естественно, идёт о Хармсе как человеке. Об этом сказано во множестве воспоминаний («...ни на какую жестокость, ни на какой жестокий поступок не был способен»).
6. Как всё знал «защитник вольности и прав» — тема отдельного разговора.
7. Их столь много, что мы не будем каждый раз о них говорить. Не станем лишать читателя возможности, по мере углубления в биографию Хармса, самостоятельно находить в текстах всё больше и больше автобиографического.
8. «Чинарство» (как образ мышления) снова предстаёт не в самом лучшем свете...
9. Та самая характерная для Хармса бытовая деталь. Что бы ни происходило, какие бы речи ни велись, низкая трясина быта непременно даст о себе знать.
10. Старик благоразумно оговаривается, что как бы «лишился мудрости» и «могуч» только в прошлом. Но ведь он «редко видел свою жену», когда ум был ещё при нём...
11. Но всё же слегка иное: «Я слышал, как моя жена говорила в телефонную трубку какому-то Михюсе, что я глуп. Я сидел в это время под кроватью и меня не было видно. О! Что я испытывал в этот момент! Я хотел выскочить и крикнуть: "Нет, я не глуп"! Воображаю, что бы тут было! ...Я опять сидел под кроватью и не был виден. Но зато мне-то было видно, что этот самый Михюся проделал с моей женой». Рассказчик понимает, где ему следует находиться; и в своём убежище он способен на мысленные «выпады». Чем не «мудрый старик»? Музыкант тоже «жертва», но ему, в отличие от «старика», изменяет осторожность — и он мгновенно получает возможность прочувствовать свою участь в полной мере: «Я сидел опять под кроватью и не был виден. Жена и Михюся говорили обо мне в самых неприятных тонах. Я не вытерпел и крикнул им, что они всё врут... Вот уже пятый день, как меня избили, а кости всё ещё ноют».
12. Похожая ситуация и с «капуцином»: «Меня называют капуцином. Я за это, кому следует, уши оборву...» Кто называет, кому оборвёт? Рассказчик явно что-то недоговаривает (видно, из тех же соображений, что и «старик»). Но конец ясность вносит, ведь повествователь, как обычно, проговаривается: «...я ...беру с собой ...палку ...что бы колотить ею детей... Должно быть, за это прозвали меня капуцином» — так, с «капуцином» ясно — «Но подождите, сволочи, я вам обдеру еще уши!» Всё стало на свои места. Вспомним и героя «Старухи». Как ни печально, в момент «выдумывания казней» «противным мальчишкам», он не так далёк от «мудрого старика»...
13. Стоит об этом помнить. У Хармса есть образы, кочующие из рассказа в рассказ, но с неизменно разными нюансами. Поэтому, для понимания персонажа, хорошо бы учитывать все оттенки.
14. О подобном, правда в связи с совершенно другим произведением, пишет и Жаккар: «...мы присутствуем при прогрессирующей деградации семантического соответствия единиц фразы: если первое предложение возможно, то второе уже всего лишь допустимо...; что касается третьей — она, в сущности, асемантична».
15. Хотя о чём-то таком рассказчик слышал: «Константин Игнатьевич Древацкий прячется под стол. Это я говорю в аллегорическом смысле». Вновь: осведомлён, но невоспринял...
16. Обратим внимание на орфографию — ещё один штрих, объясняющий, как надо относиться к интеллектуальным способностям рассказчика. Оговоримся, некоторые исследователи настаивают на серьёзных пробелах Хармса по части русской грамоты, и, надо признать, у них есть на то основания. И всё же нельзя отрицать явную преднамеренность хотя бы некоторых «ошибок». Мы бы не стали брать на себя смелость с уверенностью отличать умысел от неграмотности, тем не менее рискнём предположить, что в тексте «Однажды я пришел в Госиздат...» ошибки смысл имеют, причём, нетрудно понять, какой.
17. Как тут не вспомнить друскинскую трактовку хармсовского чуда!
18. Есть основания предполагать очень ироничное отношение Хармса к Шварцу — появление последнего как бы довершает полную нелепость происходящего.
19. Например: «Больше всего Александр Иванович любит макароны». «Ест он их всегда с толчеными сухарями и съедает почти что целое кило, а может быть, и гораздо больше». «Съев макароны, Александр Иванович говорит, что его тошнит, и ложится на диван». «Иногда макароны выходят обратно». Каждое новое предложение «хуже» предыдущего. Надо сказать, Хармс тщательно редактировал этот текст (что уже само по себе приглашает к внимательному анализу), в черновике читаем: «Я решил растрепать одну компанию, что и делаю. Начну с этой тумбы Валентины Ефимовны. Эта грязная баба приглашает нас к себе и, вместо еды, подает к столу какую то кислятину...» В беловом варианте: «Начну с Валентины Ефимовны. Эта нехозяйственная особа приглашает нас к себе и, вместо еды, подает к столу какую то кислятину...» Дело тут не в «боязни» Хармса обидеть Валентину Ефимовну (всем и так достанется), а в чётком желании именно постепенно «наращивать» глупость и безумие героя. Ещё пример: «Теперь я скажу несколько слов об Александре Ивановиче». «Это болтун и азартный игрок». «Но за что я его ценю, так это за то, что он мне покорен». Конечно, высказывания «всё хуже и хуже», но, может, рассказчик намекает на преданность и участие друга? «Днями и ночами дежурит он передо мной и только и ждет с моей стороны намека на какое ни будь приказание». Этого и следовало ожидать.
20. Мы не забыли, что рассказчик наговорил уже немало глупостей. Но повествование каждый раз выходит на новый виток. За апогеем безумия следует вполне адекватная фраза — и всё как бы начинается вновь.
21. Снова обратим внимание на орфографию!
22. «Теперь относительно ещё одной особы, это Тамары Александровны. Эта особа наливается чаем и корчит из себя недотрогу». Контекст понятен. «Всё это глупости! Я знаю женщин лучше, чем кто либо другой и про одетую женщину могу сказать, как она выглядит голой». «Мясо Александр Иванович не ест и женщин не любит. Хотя, иногда любит. Кажется, даже очень часто. Но женщины, которых любит Александр Иванович, на мой вкус, все некрасивые, а потому будем считать, что это даже и не женщины». Отчётливо ясно, что именно интересует героя.
23. «Леонид Савельевич совершенно прав, когда говорит, что ум человека — это его достоинство. А если ума нет, значит, и достоинства нет. Яков Семенович возражает Леониду Савельевичу и говорит, что ум человека это его слабость. А по моему, это уже парадокс. Почему же ум это слабость? Вовсе нет! Скорее, крепость. Я так думаю. Мы часто собираемся у Леонида Савельевича и говорим об этом». С учётом контекста — весьма сильный укол в адрес «чинарей» (которые, кстати, действительно часто собирались у Липавского) и выразительная оценка степени осмысленности их бесед...
24. Здесь тоже можно говорить об автобиографичности, если вспомнить запись от 18 июня 1937 года: «Я совершенно отупел. Это страшно. Полная импотенция во всех смыслах. Расхлябанность видна даже в почерке. Но какое сумасшедшее упорство есть во мне в направлении к пороку. Я высиживаю часами изо дня в день, чтобы добиться своего и не добиваюсь, но всё же высиживаю. Вот что значит искренний интерес! Довольно кривляний: у меня ни к чему нет интереса, только к этому». Несомненно, ко всем цитатам надо относиться бережно. Кардинальное отличие Хармса от рассказчика в том, что стремление к пороку его очевидно тяготит (рассказчик же не видит никаких проблем). Кроме того, запись сделана в тяжелейший для писателя год. Наиболее интересно трактует эту цитату В. Глоцер в предисловии к своему изданию: «Аресты, голод, нужда — ничто не могло отвратить его от любимой работы за столом. "Довольно кривляний, — восклицал он в дневнике: — у меня ни к чему нет интереса, только к этому. Вдохновение и интерес — это то же самое". Он должен был себя в этом уверять, утверждать, потому что годами не видел никакой внешней поддержки». Что сказать, неординарная трактовка. Между тем мы тоже оборвали цитату в совершенно неприемлемом месте. Ведь мысль, ради которой всё затевалось, ещё не высказана. Именно в таких записях и виден Хармс — и трудно не посочувствовать ему: «Вдохновение и интерес — это то же самое. Уклониться от истинного вдохновения столь же трудно, как и от порока. При истинном вдохновении исчезает всё и остаётся только оно одно. Поэтому порок, есть тоже своего рода вдохновение. В основе порока и вдохновения лежит то же самое. В их основе лежит подлинный интерес. Подлинный интерес — это главное в нашей жизни. Человек лишённый интереса к чему бы то ни было, быстро гибнет. Слишком однобокий и сильный интерес чрезмерно увеличивает напряжение человеческой жизни; ещё один толчёк, и человек сходит с ума. Человек не в силах выполнить своего долга если у него нет к этому истинного интереса. Если истинный интерес человека совпадает с направлением его долга, то такой человек становится великим».
25. Действительно, герою в сущности всё равно, ведь для него это не добродетель.
26. И снова орфография!
27. В. Сажин так комментирует этот рассказ: «Хармс трансформирует оккультную символику», где «правая ноздря управляется Марсом», а «Юпитер "отвечает" за левое ухо». Что ж, вполне возможно. Подобные вещи, вероятно, и есть элементы «чинарства».
28. Здесь «папа» в любом случае «в проигрыше». Либо его тоже тошнит, либо он «прикрывается» дочерью.
29. Видимо, непосредственность, наивность и искренность не выдерживают взросления и замещаются благоразумием и рассудительностью. Хармс, в числе прочего, указывает цену этим «приобретениям». Но хоть «маленькую девочку» и не тошнит — она всё же зловеще связана со взрослыми, ибо произносит: «Нас всех тошнит!» В общем, оптимизма не прибавляется.
30. Любопытно, эта фраза, сама по себе, определенную «глубину» допускает (вспомним «Неудачный спектакль», где «некоторые» пытались сохранить «хорошую мину»). Но тут всё дешифруется однозначно: нечего мешать «уважать молодых и здоровых пышных женщин».
31. Заметим, записи этого «цикла» некогда издавались в качестве дневниковых — несмотря на, казалось бы, очевидную структурированность этих отчётливо художественных миниатюр. Но Хармс — и в этом смысл — по мере повествования преднамеренно всё больше напоминает о себе самом. А потому простодушный читатель некоторые записи может приписать и Хармсу лично — особенно если они предварительно вырваны из контекста...
32. Как тут не вспомнить дневниковую запись Хармса: «Когда человек говорит: "мне скучно", — в этом всегда скрывается половой вопрос».
33. В этом единении выделенных фрагментов и состоит леденящая суть рассказа...
34. Символ творчества. Того, что противопоставлено пороку. Именно в рояль Петя забивает свои гвозди.
35. У читателя такое ощущение, что его этим топором уже ударили. Несмотря на молодой возраст, девочка демонстрирует недюжинную осведомлённость по части разрушений.
36. Очень показательно, с кого начинается эта опасная цепочка.
37. Именно «воспитание». Сами по себе дети, возможно, «матросами» бы и не стали (не все же — Гвоздиковы). Но им в этом «помогут», можно не сомневаться.
38. Тем самым «жертва» становится в каком-то смысле даже страшнее «палача».
39. Более того, в этих случаях ребёнок — центр текста, а стало быть, — главный смыслообразующий элемент. Так Петя и Леночка «отвечают» у Хармса за тотальность греха — ведь даже дети им поражены. Эти рассказы — своеобразные миниатюры об изначальной расположенности человека к «дурному». Наихудший сценарий не реализуется, но причиной тому «простая случайность»: не пропала бы кошка — взрослых ждал бы куда больший сюрприз, чем забитые в рояль гвозди; а Леночке для осуществления своего замысла всего лишь не хватило сил. Дети, оказывается, не так безобидны, но пока им недостаёт «веса» (что, как известно, ненадолго) — можно тешиться иллюзиями. Но при этом плохих детей даже у «взрослого» Хармса совсем немного (а, скажем, «маленькая девочка» из «Неудачного спектакля», как мы уже замечали, и вовсе «хороша»).
40. Вспомним «фантазии о столбняке» и наш разговор о них.
41. Отметим снова: «дети» — разные. И ещё раз подчеркнём вариативность приёма!
42. Как известно, дневник для этих целей Хармс использовал постоянно. Немало в нём и оконченных рассказов.
43. В этих текстах дети ни в чём дурном не замечены. А ведь мы прекрасно знаем склонность Хармса обличать при малейшей возможности. Если персонаж чем и плох — можно быть уверенным, Хармс не оставит места двусмысленности (вспомнить хотя бы «низкорослую, грязную, курносую, кривую и белобрысую девку»).
44. Очень многое утеряно, так что нельзя утверждать наверняка. Тем не менее сохранилось немало, и в дневниках мы больше не нашли ни одного действительно «детоненавистнического» высказывания. К примеру, изолированная запись «Хриплые и паршивые дети» сама по себе — вне контекста — ни о чём не говорит, она вполне может быть той самой «заготовкой».
45. О том, как Хармс одевался, вспоминали многие (включая знаменитое: «В широких шляпах, длинных пиджаках...»). Приведём фрагмент из тех же воспоминаний Малич: «Он всегда одевался странно: пиджак, сшитый специально для него каким-то портным, у шеи неизменно чистый воротничок, гольфы, гетры. Никто такую одежду не носил, а он всегда ходил в этом виде. Непременно с большой длинной трубкой во рту. Он и на ходу курил. В руке — палка. На пальце большое кольцо с камнем, сибирский камень, по-моему, желтый».
46. Как тут не вспомнить «Старуху»: «Двое мальчишек остановились передо мной и стали меня рассматривать. Я сделал спокойное лицо и пристально смотрел на ближайшую подворотню, как бы поджидая кого-то. Мальчишки шептались и показывали на меня пальцами. Дикая злоба душила меня. Ах, напустить бы на них столбняк!»
47. Здесь подразумеваются и недавно приведённая дневниковая запись (нам даже удобно вспомнить сочетание «воспитание улицы»), и «фантазии о столбняке» из «Старухи».
48. Судьба этого текста туманна, непонятно даже, каков его канонический вариант. Воспользуемся версией В. Сажина.
49. В «детском» тексте «Меня спросили, как устроен автомобиль...» тяга к знаниям достигает уже каких-то невероятных пределов. Узнать устройство автомобиля хотят просто все — от «мальчика» с «четырьмя здоровенными парнями» до «водопроводчика» и «наборщика».
50. Всё же кое-что приведём: «И вот однажды в Лицей на экзамен приехал старик Державин... — А зачем он приехал? — спросил меня Кирилл. — Ах да, — сказал я, — ведь ты, может быть, не знаешь, кто такой Державин. Державин тоже великий поэт, и до Пушкина думали, что Державин самый лучший поэт, царь поэтов». Ах да, действительно, Кирилл, быть может, случайно не знает, кто такой старик Державин... В то же время Хармс с детства учит любить и ценить творчество: «Пушкин писал очень много, а иногда бывали дни, когда он писал стихи почти всё время: и на уроке в классе, и на прогулке в парке и даже проснувшись утром в кровати он брал карандаш и бумагу и начинал писать стихи. Иногда ему стихи не удавались. Тогда он кусал от досады карандаш, зачеркивал слова и надписывал их вновь, исправлял стихи и переписывал их несколько раз. Но когда стихи были готовы, они получались всегда такие лёгкие и свободные, что казалось, будто Пушкин написал их безо всякого труда».
51. Это, в частности, видно по тексту с Кириллом. О самом факте размышлений Хармса по поводу воспитания детей косвенно говорит и дневниковая запись: «Маяковского детям читать — плохо».
52. Хармса, кстати, никто не заставлял создавать идиллию в декорациях детского дома. Вполне можно было обойтись компанией «лисичек-сестричек» и «мышек-норушек». Но ведь, чем яснее маленький читатель узнает в положительном персонаже себя, тем сильнее будет воспитательный эффект. Потому, наверное, «детская» проза Хармса, в основном — «дворовая». Хотя есть в ней место и «одушевлённым» животным: скажем, в тексте «Про собаку Бубубу» они нарисованы совершенно нейтрально, никаких симпатий не вызывают (в отличие от детей в подобных текстах!). Правда, «храбрый ёж» (в одноименном рассказе) действительно храбр. Но Хармс, как всегда, непрост, рассказ дрозда (уже в тексте «Заяц и Ёж») ставит смелость ежа под сомнение. Никогда не стоит спешить быть в чём-то уверенным.
53. В связи с этим отдельно упомянем мотив взаимоотношения полов. В «детских» текстах он отсутствует полностью, ввиду своей абсолютной неуместности, что ещё раз подтверждает осведомлённость Хармса в вопросе обращения с детьми. Показателен контраст со «взрослым» творчеством, где вопросы пола занимают весьма весомое место. Здесь же хочется привести запись: «Хорошо бы в общественных садах отвести алейки для тихого гуляния, с двухместными скамеечками стоящими на расстоянии 2 метров друг от друга, причём между скамеечками насадить густые кусты, что бы сидящий на одной скамейке не видел, что делается на другой. На этих алейках установить следующие правила: 1). На алейки запрещён вход детям, как одним, так и с родителями. 2). Запрещён всякий шум и громкий разговор. 3). К мужчине на скамейке имеет право сесть только женщина, а к женщине только мужчина. 4). Если сидящий на скамейке кладёт рядом на свободное сидение руку или какой ни будь предмет, то подсесть нельзя». Не вдаваясь в тонкости этой записи, обратим лишь внимание на то, что «дети» и «половой вопрос» снова разделены — Хармс никогда не смешивал эти сферы.
54. «Куда бы мог пропасть Петька? ...Ну ладно, мы с ним еще посражаемся». Сколь характерно последнее слово — это не драка, а благородное «сражение». Можно сравнить с «Тов. Машкин двинул тов. Кошкина ногой под живот и еще раз ударил его кулаком по затылку. Тов. Кошкин растянулся на полу и умер. Машкин убил Кошкина».
55. Мы снова сталкиваемся с присущим ребёнку буквальным восприятием. Петьку очень заинтересовали слова монтёра: «теперь все хорошо, и по пробкам можно бить хоть топором».
56. Это будет не просто самоуправство, а «суд», причём «товарищеский», где будет не телесное, а нравственное наказание. И то, если только Петька ещё раз выключит свет...
57. Матрос же за «шалости» предлагал «поливать скипидаром или уксусной эссенцией».
58. Дети добросовестны во всём: будь то, к примеру, дежурство в столовой или поход в соседний дом, чтобы узнать, выключался ли там свет.
59. Тётя тоже уточняла у Леночки, поняла ли та её, и мы помним, к чему это привело. Но в этом и отличие «взрослых» текстов от «детских». В последних всё направлено на тот самый ореол «совершенства». Именно поэтому поведение Палкарлыча, едва ли допустимое в действительности, идеально для «детской» прозы.
60. Школьники дразнят мальчика: «— Николай Пирогов Поймай воробьев ! — кричали мексиканцы». От внешнего мира, конечно же, не спрячешься. Но сам автор называет детей Б класса — мексиканцами. Тем самым, он на стороне играющих. «Но Пиррога шёл, гордо закинув голову, как и подобало ходить настоящему индейцу».
61. «Ущельем Бобра» назывался «тёмный корридор за шкапами с физическими приборами».
62. Согласно тексту, «ломка костей» — это перевод японских слов «джиу-джитсу» (названия борьбы). В реальности же «джиу-джитсу» означает «искусство мягкости». Возможно, в этом лукавстве отразилась полная чуждость Хармса насилию: он признаёт совершенствующую составляющую благородной борьбы, но чувствует — иное. Для него это всё-таки — «ломка костей».
63. Сделал это Вася не нарочно. Просто в темноте он перепутал кафедру (которую его просили принести) с печью. За свою ошибку он наказан, конечно, не был, все же понимают — без умысла...
64. Ещё раз повторимся, для «взрослого» Хармса подобное совершенно невозможно, для «детского» — наоборот.
65. Заметим, что он не перетаскивает, скажем, балки при строительстве дома, тем самым всё же косвенно создавая нечто новое.
66. Показательна авторская фраза: «Избив как следует Кольку, туземцы, хватая и бросая в воздух пыль, убежали». Конечно, Кольку побили (а не он раскидал противников) — «созерцающий» автор с этим не спорит, но финских хулиганов он называет именно «туземцами» — тем самым поддерживая Кольку. Подобное было и с «мексиканцами» в «Пере Золотого Орла». Автор и там отчётливо на стороне фантазёров, ибо именно в них — творчество.
67. После всех этих размышлений довольно удивительно находить отчётливо «взрослые» тексты про Петю и Леночку в разделе «детской» прозы, которой столь чужды!
68. Из дневников: «Классифицируй всё на две категории мыслей, на то что можно говорить и на тайну», «Надо быть хладнокровным, т.е. уметь молчать и не менять постоянного выражения лица».
69. Заметим, в дневниках сказано именно «не люблю детей».
70. В какой-то мере так и произошло. Широкой аудитории Хармс долгое время был известен именно благодаря стихотворениям и рассказам для детей.
71. Вопрос «детоненавистничества» кажется Шварцу решённым, поэтому он уверенно переходит к объяснению этого феномена. Помимо версии о радении Хармса за будущее человеческого рода, существуют и другие. Например, вполне возможно, что ненависть Хармса к детям ведёт начало ещё со времён древней Спарты, где «милосердные» родители сбрасывали слабых и больных детей со скалы, дабы они в будущем не мучились. Также не исключено, что дети и старики пугали Хармса своей близостью (в некотором роде с разных сторон) к небытию. Мы пока не определились, какая из версий наиболее близка нам, поэтому о причинах хармсовского «детоненавистничества» предпочитаем не думать вовсе. А главное — и сама «ненависть» вызывает большие сомнения — не хочется искать причину того, чего, возможно, и нет.
72. Любые воспоминания в принципе вызывают определённые сомнения, а в данном случае есть ещё и немало сопутствующих факторов... Упомянем здесь нашу беседу с племянником Хармса — Кириллом Владимировичем Грицыным. Литературным сферам он предпочел технические, а потому говорил немного, но лишь о том, что хорошо помнил. У Малич обстоятельно описывается хармсовский арест, с точностью до бытовых деталей: приехали из НКВД — застали дома Хармса — провели обыск — увезли с супругой. Конечно же, и Кирилл Владимирович, живший с Хармсом в одной квартире, ясно помнит это потрясшее семью событие (ему тогда было десять лет). Но вот только, по его словам, Хармс просто «не вернулся» — его арестовали на улице. Лишь потом удалось выяснить, где он; а обыск провели далеко не сразу. Всё это никак не сходится с исключительно подробным рассказом Малич. Разумеется, и то, и то — воспоминания, но по части фактов Кирилл Владимирович вызывает у нас большее доверие. Есть в мемуарах Малич ещё один подозрительный момент, плохо согласующийся с образом Хармса (сформированным его текстами, дневниками и письмами). Речь идёт о женщинах, которых он «регулярно водил к себе на квартиру» («У нас уже были такие отношения, что когда я, например, возвращалась с работы, я не сразу входила, — я приходила и стучалась в дверь. Я просто знала, что у него там кто-то есть, и чтобы не устраивать скандал, раньше чем войти стучала...»). По этому поводу Кирилл Владимирович с уверенностью сказал, что этого, несомненно, не было.
73. Практически дословно то же самое есть и у самого Хармса. Правда в несколько другом контексте: «— А я бы пнул его сапогом прямо в морду, — сказал я. — Терпеть не могу покойников и детей. — Да, дети — гадость, — согласился Сакердон Михайлович». Чем не «мудрый старик» или почитатель императора? Даже если Хармс и указывает на себя (учитывая его близость повествователю «Старухи»), тут он никак не «гордится» (Шварц) своим отношением к детям — скорее, наоборот...
74. Экстравагантное поведение Хармса хорошо известно. Но вряд ли Даниилу Ивановичу эпатаж нужен был лишь для привлечения внимания. Обычно подобное предназначается знающим, «как надо». Именно для таких совершается нечто «непозволительное». А между тем эти «сумасшествия», так шокирующие обывателя, — неплохой повод задуматься. Высокоорганизованный эпатаж смущает и заставляет, хоть на секунду, почувствовать «неуютно» даже уверовавших в «твёрдость» своей «ноги». Правда, впоследствии Хармс имел возможность демонстрировать «созданную им роль» только собственным знакомым, но и им это было небесполезно... Вот, к примеру, Хармс часто «с восторгом» вспоминал заключение. Пояснений на этот счёт он не давал. Наверное, почти все видели в этом очередную хармсовскую «причуду». Но современный читатель, благодаря дневнику, знает: только в тюрьме у него была спокойна совесть («не было тревоги, что я не делаю чего-то по своей вине» — тем не менее, судя по той же записи, возвращаться туда он «не хотел»!). Как видно, за внешне безумной формой скрывалось вполне глубокое содержание. Может, и с «детоненавистничеством» та же история? В статье (!) «Прав был император Александр Вильбердат...» Хармс доводит «ненависть» к детям уже до какого-то совершенно невообразимого предела. Казалось бы, дальше некуда, уже невозможно не заметить подвох («показать взрослому человеку ребёнка считалось наивысшим оскорблением»). Но тех, кто считал Хармса «детоненавистником», как видим, это не остановило...
75. Чтобы по-настоящему почувствовать значение этого слова, достаточно заглянуть в «Чижа» середины тридцатых, где не обнаружится ни одного (!) рассказа без Сталина, Щорса, Ворошилова, шпионов, учений и тому подобного.
76. «Положительность» старушки — немаловажна, ведь приписываемая Хармсу «ненависть» к старикам проходит в одном ряду с обсуждаемой «ненавистью» к детям.
77. «— Чернила? — Чернила. — А рыбы не нужно? — Нет. — Значит, чернила? — Да.
— Да вы что, с луны что ли свалились! — сказал парень. — Значит нет у вас чернил, — сказала старушка и дальше пошла». «— Мне чернила нужны, а не ягоды, говорит она. — Какие чернила — красные или черные? — спросила торговка.
— Черные, — говорит старушка. — Черных нет, — говорит торговка. — Ну тогда красные, — говорит старушка. — И красных нет, — сказала торговка. — Прощайте, — сказала старушка и пошла». Вот ещё характерный пример: «— Обожди немного. Скажи, где чернила продаются? А человек на осле не расслышал, видно, что старушка ему сказала, а поднял какую-то трубу с одного конца узкую, а с другого широкую, раструбом. Узкий конец приставил ко рту да как закричит туда, прямо старушке в лицо, да так, что за семь верст услыхать можно: СПЕШИТЕ УВИДЕТЬ ГАСТРОЛИ ДУРОВА... БИЛЕТЫ ПРИ ВХОДЕ! Старушка с испуга даже зонтик уронила. Подняла она зонтик да от страха руки так дрожали, что зонтик опять упал». Даже помощь у «советских» выглядит бесчеловечно: «Совсем перепугалась старушка, но хорошо добрый человек нашелся, схватил он её за руку и говорит: — Вы что, — говорит, — будто с луны свалились! Вас же задавить могут. И потащил старушку на другую сторону. Отдышалась старушка и только хотела доброго человека о чернилах спросить, оглянулась, а его уж и след простыл». Как «добр» этот человек, читателю ясно.
78. Символично, в Ленинграде нельзя найти именно чернил! Для бытового же существования всего вроде хватает, а о другом — зачем задумываться? Ничего, совсем скоро и этого не будет.
79. Хармс написал не только о «злободневном», но даже успел затронуть «личное». Обратим внимание на «преуспевающего» коллегу. По мнению Сажина, старушка, в конце концов, приходит в редакцию «Ежа» — уж не Олейников ли имеется в виду? «— Да, — говорит толстый, — написал я рассказ о мальчике, который лягушку проглотил. Очень интересный рассказ. — А я вот ничего выдумать не могу, о чем бы написать, — сказал тонкий, продевая шнурок через дырочку. — А у меня рассказ очень интересный, — сказал толстый человек. — Пришел этот мальчик домой, отец его спрашивает, где он был, а лягушка из живота отвечает: ква-ква! Или в школе: учитель спрашивает мальчика, как по-немецки "с добрым утром", а лягушка отвечает: ква-ква! Учитель ругается, а лягушка: ква-ква-ква! Вот какой смешной рассказ, — сказал толстяк и потер свои руки». Да, без сомнения, рассказ гениален!.. «— Я нигде чернил найти не могла, — сказала старушка, — всех спрашивала, никто не знал. А тут, смотрю, книги лежат, вот и зашла сюда. Книги-то, чай, чернилами пишутя! — Ха, ха, ха! — рассмеялся толстый человек. — Да вы прямо как с луны на землю свалились!» «Толстый» оказывается ничем не лучше остальных. Угадываются зачатки образа Сакердона Михайловича... Но «главное» — в другом. Текст-то на самом деле — лирический. Ведь в «тонком» узнаётся сам Хармс. У него, в отличие от «толстого», во всём затруднения. Впечатление он производит жалкое: едва он завяжет шнурки на одном сапоге — они немедленно развязываются на другом. Казалось бы, «тонкий» сам нуждается в помощи, но понять и пожалеть старушку способен только он. «Тонкий» бросается помогать старушке, так и не справившись со своими шнурками...
80. На что Липавский ответил: «От детей нужно требовать двух вещей: правдивости и уважения к взрослым. Они должны привыкнуть к уважению, чувствовать, что есть, может быть, и непонятное, но более важное, чем сам. Иначе вырастет пустой человек. Не уважающий своих родителей становится или негодяем или неврастеником, несчастным человеком». Уже по одной этой фразе ясно, кто окружал Хармса. Контраст с Даниилом Ивановичем разительный. Подобные сентенции, согласимся, уже сами по себе вызывают желание эпатировать.
81. В текстах же представлена именно тотальная ненависть, в которой персонаж совершенно уверен, не сомневаясь, что и все «нормальные люди» думают так.
82. Эта мотивировка хорошо сочетается с нашими прежними разговорами о том, каких детей Хармс не любил. Кроме того, она чуть более правдоподобна, нежели дневниковое негодование об «отсутствии формы» у «детского крика».
83. Задан определённый контекст. Скажем так, не вполне серьёзный...
84. Заболоцкого.
85. В молодости это привлекало и самого Хармса: «В кухне на плите лежала маленькая чёрненькая собачка по имяни Кепка. Иван Фёдорович любил удивить людей и некоторые вещи делал шиворот на выворот. Он нарочно приучил кота Селивана сидеть в прихожей, а собаку Кепку лежать на плите» («Иван Фёдорович пришёл домой...» — ранний рассказ, где Хармс рисует себя). Кепкой звали хармсовского «мерзкого чёрного пёсика, клопа на паучьих ногах» (воспоминания Алисы Порет).
86. В том, что в рассказе подразумеваются «чинари», сомнений практически нет. Характерно распитие именно «пива» (К.В. Грицын упомянул, что Хармс с друзьями употребляли исключительно этот напиток). И столь близкие Хармсу «немцы» тоже выбраны неслучайно, позднее он напишет («Однажды я пришел в Госиздат...»): «Теперь я всё понял: Леонид Савельевич немец. У него даже есть немецкие привычки. Посмотрите, как он ест. Ну чистый немец, да и только! Даже по ногам видно, что он немец». В «Четырёх немцах» есть и мотив еды («Немец по имяни Клаус подавился куском свинины и встал из-за стола. Тогда три других немца принялись свистеть в кулаки и громко издеваться над постродавшим. Но немец Клаус быстро проглотил кусок свинины, запил его зелёным пивом и был готов к ответу»), и мотив ног («Три других немца, поиздевавшись над горлом немца Клауса, перешли теперь к его ногам и стали кричать, что ноги у немца Клауса довольно кривые»), да и Леонид Савельевич Липавский — не кто иной, как «автор» «Разговоров».
87. Сильнейшая же дискредитация «чинарства» будет явлена позднее в самом внятном и масштабном тексте Хармса — произойдёт это в разговоре с Сакердоном Михайловичем.
88. Таким образом, у детей здесь ещё одна «функция» (наделить рассказчика чертами хармсовского поведения), можно назвать её «идентификационной» (орфографические ошибки, возможно, отчасти играют ту же роль «узнавания»).
89. Дискредитируя «чинарство», Хармс, кажется, чаще всего имеет в виду себя, а не других (впрочем, к примеру Олейникову, сильно «досталось» в «Старухе»). Конечно же, мы ни в коем случае не приравниваем «чинарство» и «порок»; речь идёт, повторим, всего лишь об их благополучном сосуществовании, и именно на это — намекает Хармс.
90. Среди них уже разбиравшиеся: «Меня называют капуцином...», «Воспоминания одного мудрого старика...», «Однажды я пришел в Госиздат...», «Я не люблю детей, стариков...», и даже «Прав был император Александр Вильбердат...». Можно пойти дальше, и говорить об авторской ненависти к детям, опираясь на «Реабилитацию». Но в этом тексте почему-то уже почти никто не узнаёт в рассказчике Хармса.
91. Характерно: на «мерзость» детей всегда указывает повествователь, а не «сторонний» и «беспристрастный» авторский взгляд.
92. «Возлюби» — это, как известно, канонический текст, а вот «не балуй» — уже «творчество» Фаола, искажающего ясное и чёткое предписание «не прелюбодействуй» и намеренно создающего во всём этом видимость противоречий.
93. Вспоминаются «Разговоры»... Фаол же пока на длинном демагогическом пути оправдания страстей. Аргументы тщательно собираются...
94. Страшно не столько «падение из окна», сколько его обыденность — интонация рассказчика не изменяется ничуть.
95. Вновь убеждаемся: невоспринятые ценности — один из самых распространённых хармсовских инвариантов.
96. Дети, так интересующие нас, — здесь на периферии и, скорее всего, просто помогают «рассказать историю».
97. Серьёзно раздумывать над этим, на наш взгляд, не стоит. Ведь вся эта новелла рассказывается исключительно в поисках «парадоксов» «чистой любви»...
98. Он, скорее всего, из тех, «кто бьёт» (недаром рассказ назван «Власть»). А периоды его бездействия и спокойствия никак не должны притуплять бдительность. Зверь есть зверь, даже когда он спит.
99. На финал можно взглянуть и по-иному. Быть может, Фаол, подобно шамаханской царице из «Сказки о золотом петушке», — лишь воплощение страстей Мышина. Потому-то Фаол и исчезает столь бесследно при первом же посыле Мышина («А царица вдруг пропала, Будто вовсе не бывало»).
100. Тем самым Лидочка, вслед за Петей Гвоздиковым и Леночкой, продолжает галерею «брошенных» детей.
101. Здесь (в отличие от предыдущих многочисленных «казней») нет даже намёка на забавность — тут по-настоящему «страшно».
102. Из этого логически следует, что для автора, ребёнок — чуть ли не главная ценность, ведь именно он избран в качестве жертвы, наиболее оттеняющей мерзость происходящего.
103. Говоря о важности слов, хотелось бы процитировать В.С. Непомнящего: «Каждое сказанное нами слово в известном смысле "плоть бысть". Через слово "скверный помысел" начинает материализоваться. И наконец — когда скверный помысел, перейдя в слова, не остаётся во внутреннем употреблении, а путем слов передаётся другим, внушается другим, учит и соблазняет других. Ответственность за такой грех — это не только ответственность за себя, но и за тех, кого соблазняешь, и она ужасна».
104. Повторимся: в текстах Хармса «авторское» отношение к детям варьируется! Одно только это должно предостерегать от неосторожных выводов.
105. Напомним, речь давно идёт только о «взрослых» текстах!