4. Путь к чуду
Хармс всю жизнь искал чуда. В этих поисках — он проделал удивительный путь, взглянуть на который напоследок — хотелось бы.
Начнём с текста, где, должно быть, впервые намечается хармсовское чудо: «Иван Петрович Лундапундов хотел съесть яблоко. Но яблоко выскользнуло из рук Ивана Петровича. Иван Петрович нагнулся, чтобы поднять яблоко, но что-то больно ударило Ивана Петровича по голове. Иван Петрович вскрикнул, поднял голову и увидел, что это было яблоко. Оно висело в воздухе». Перед нами вроде как материальное чудо. Но не тут-то было: «Оказывается,1кто-то приделал к потолку длинную нитку с крючком на конце. Яблоко зацепилось за крючок и не упало». Чудо как будто бы аннулировано. Однако не всё так просто. Прикреплённая к потолку нитка с крючком — на самом деле лишь немногим менее удивительна, чем повисшее в воздухе яблоко. Но в «мире» если и будут удивляться, то всегда не тому (вспомним хотя бы «Новую анатомию»), «рациональное» объяснение есть — значит всё ясно. Между тем отголосок сокрытого читателю — прозвучал. Тема чуда — «реанимирована». Но... «Морозов, Угрозов и Запоров пришли к Ивану Петровичу Лундапундову». Интонация повествования совершенно сменилась. Пора вернуться на землю. Когда приходят Морозов, Угрозов и Запоров — уже не до чуда — теперь оно совсем неуместно. Тут можно уловить любопытные биографические параллели, ведь «чинари» нередко проводили время вчетвером. Видимо, Хармса уже тогда волновало чудо, и даже в далёком 1930-м он предчувствовал, что друзья ему тут не помогут.
В предыдущем тексте всё на уровне отдалённых намёков. Темы лишь зарождаются. А в 1931-м Хармс пишет, быть может, главный «набросок» «Старухи» — рассказ «Утро». Интонация и фабула этого рассказа чрезвычайно напоминают знакомую нам повесть. «Я закурил папиросу. Осталось ещё только две. Я выкурю их, и больше у меня нет. И денег нет. Где я буду сегодня обедать? Утром я могу выпить чай: у меня есть еще сахар и булка. Но папирос уже не будет. И обедать негде. Надо скорее вставать. Уже половина третьего». Как и в «Старухе», рассказчик видит себя со стороны (засыпая, он мысленно произносит: «Я вижу свою комнату и вижу себя, лежащего на кровате»), играет на публику («Я лезу в карман за папиросами, но вспоминаю, что у меня их больше нет. Я делаю надменное лицо и быстро иду к Невскому, постукивая тросточкой») и живёт в ужасном мире («Дом на углу Невского красится в отвратительную желтую краску. Приходится свернуть на дорогу. Меня толкают встречные люди. Они все недавно приехали из деревень и не умеют еще ходить по улицам. Очень трудно отличить их грязные костюмы и лица. Они топчатся во все стороны, рычат и толкаются. Толкнув нечайно друг друга, они не говорят "простите", а кричат друг другу бранные слова»). Как и в «Старухе», повествователь практически отождествляется с Хармсом: тут и обилие настоящего времени («Я иду по Литейному мимо книжных магазинов»), и привычные «жалостливые» детали («Я надел сапоги. На правом сапоге отлетает подметка»2), и зародыш «временного схлопывания»: «Сегодня воскресение» — слова рассказчика, «25 октября 1931 года, воскресение» — дата в конце текста. На этом сходство мотивов не кончается: «Я обдумывал свой сон: почему собака посмотрела в реку и что она там увидела. Я уверял себя, что это очень важно: обдумать сон до конца». В «Старухе», напомним, именно во сне «мир» впервые предстал в подлинном свете (венцом чего стал «разговор с собственными мыслями»). Вот и рассказчик «Утра» предчувствует важность сна, но развить эту тему Хармс пока не готов: «Я не мог вспомнить, что я видел дальше во сне, и я начинал думать о другом». Хармс пока «не знает», и это — главное отличие «Утра» от «Старухи».
В центре рассказа — ожидание и поиски чуда. «Вчера я просил о чуде. Да да, вот если бы сейчас произошло чудо». Повествователь чувствует, что чудо как-то неразрывно связано с писательством: «Передо мной лежала бумага, чтобы написать что то. Но я не знал, что мне надо написать. Я даже не знал, должны быть это стихи, или рассказ, или рассуждение. Я ничего не написал и лег спать. Но я долго не спал. Мне хотелось узнать, что я должен был написать. Я перечислял в уме все виды словестного искусства, но я не узнал своего вида. Это могло быть одно слово, а может быть, я должен был написать целую книгу. Я просил Бога о чуде, чтобы я понял, что мне нужно написать». Оказывается, чудо — не нечто абстрактное и недостижимое. Нужно что-то написать — и чудо — свершится. Но вот что? Через восемь лет — Хармс поймёт...
Сейчас просьба рассказчика — прямая, почти меркантильная — явить чудо. Но к Хармсу ещё «не пришла» Старуха... Там герой обратится к Богу с молитвой — и вот тогда начнутся чудеса... В «Старухе» Хармс не «вопрошает», а «отвечает». Может, поэтому в повести тема чуда внешне как будто бы на периферии (в отличие от «Утра», где «просьба чуда» едва ли не сбивается на вопль). А между тем именно «Старуха» — станет воплощением чуда. Но об этом чуть позже, пока же вернёмся к «Утру»: «Я сел на кровате и закурил. Я просил Бога о каком то чуде. Да да, надо чудо. Все равно какое чудо». Ну хоть что-нибудь — пусть даже и не писательство!.. Может, нечто материальное?.. «Я зажег лампу и посмотрел вокруг. Все было по-прежднему. Да ничего и не должно было измениться в моей комнате. Должно измениться что то во мне». Последние слова — пророчески сбудутся в 1939-м, а из «Утра» тема чуда — пропадает. Но рассказ ещё далеко не окончен. В чём же дело? Может, отгадка в том, что «Утро» — наполовину рассказ, а наполовину — дневник. Повествование наполнено той самой особой задумчивостью («Звонил Володя. Татьяна Александровна сказала про меня, что она не может понять, что во мне от Бога и что от дурака») — несвойственной хармсовским произведениям, но нередко встречающейся в его личных записях. Это далеко не единственный случай, когда хармсовский дневник принимает утончённую художественную форму: «Мы жили в двух комнатах. Мой приятель занимал комнату поменьше, я-же занимал довольно большую комнату, в три окна». Этот текст начинается вроде как точными деталями, соответствующими курской ссылки Хармса и Введенского. Но далее «дневник» становится поэтическим: «...Садясь за стол, я часто просиживал по долгу, не написав ни строчки... Сегодня я ничего не мог делать. Я ходил по комнате, потом садился за стол, но вскоре вставал и пересаживался на кресло качалку. Я брал книгу, но тотчас же отбрасывал её и принемался опять ходить по комнате3... Мне вдруг казалось, что я забыл что то, какой то случай или важное слово. Я мучительно вспоминал это слово и мне даже начинало казаться, что это слово начиналось на букву М. Ах нет! Совсем не на М, а на Р». Ведь это те самые «мучительные» поиски слова! Коллизия «Утра» повторена практически дословно. Выходит, ищет не только рассказчик, но и сам автор...4 В «Утре» Хармс ещё не готов высказаться о чуде, поэтому после слов «Должно измениться что то во мне» повествование окончательно становится художественно-дневниковым. Рассказчик стремится уснуть. И вопреки обычной неспособности сознания проконтролировать «переход» от бодрствования к сновидениям, читатель становится свидетелем этого «перехода»: «Я закрываю глаза... В комнате всё серого тона. Это не цвет, это только схема цвета... — Заснул, — слышу я голос». Это тоже некий «трюк», завершающий рассказ. Видимо, автору было важно само его наличие. «Трюк» пока не дотягивает до уровня Хармса. Но это лишь пока...
Впоследствии нечто, напоминающее чудо, будет не раз встречаться в хармсовских текстах.5 Но всё же это будет несколько не то — появление «фантастического» или «необъяснимого» преследует там иные цели.6 Поиск того самого чуда, отчётливо проявившийся в «Утре», вернётся на бумагу только в тяжелейшем для Хармса 1937 году.7 31 октября Хармс запишет: «Меня интересует только "чушь": только то, что не имеет никакого практического смысла. Меня интересует жизнь только в своём нелепом проявлении...» На первый взгляд, к чуду эта запись имеет малое отношение. Но, видимо, в эти дни Хармс вновь пронзительно ощущает свой поиск и 10 ноября пишет один из самых туманных своих текстов: «Пассакалию № 1». Многие интонации этого рассказа напоминают «Утро», а в качестве basso ostinato (неизменной басовой темы, многократно повторяющейся на протяжении произведения) в нём звучит тема чуда. Текст действительно музыкальный: «Тихая вода покачивалась у моих ног. Я смотрел в темную воду и видел небо. Тут, на этом месте, Лигудим скажет мне формулу постраения несуществующих предметов». Взаимоотношения героя и Лигудима неясны, ничего не остаётся, как продолжить. «Я сунул в воду палку. И вдруг под водой кто то схватил мою палку и дёрнул». Вот оно, сокрытое. «Я выпустил палку из рук и деревянная палка ушла под воду с такой быстротой, что даже свистнула. Растерянный и испуганный стоял я около воды». Палка не просто ушла под воду — её «кто-то со свистом» утащил. Герой понимает: чудеса — существуют. Тут является Лигудим. Герой рассказывает ему о случившемся, на что Лигудим реагирует довольно странно: «Прошло четыре минуты, в течении которых Лигудим смотрел в темную воду». Видимо, Лигудим тоже «не знает», но что сказать — находит: «Это не имеет формулы. Такими вещами можно пугать детей, но для нас это неинтересно. Мы не собиратели фантастических сюжетов. Нашему сердцу милы только бессмысленные поступки». Это практически цитата недавно сделанной дневниковой записи. «Народное творчество и Гофман противны нам. Частокол стоит между нами и подобными загадочными случаями». Чудо есть. И герой об этом знает.8 Но вот только «для нас это неинтересно». Трудно сказать, соглашается ли в данный момент Хармс с этой декларацией (отчасти основанной на его же недавнем высказывании «о чуши»). Рассказ заканчивается очень странно — Лигудим словно сходит с ума: «Лигудим повертел головой во все стороны и, пятясь, вышел из поля моего зрения».
Как бы то ни было, вопреки собственной записи и словам Лигудима (а может, и благодаряим), интересоваться чудом Хармс продолжает. О чём свидетельствует сделанный через пять дней (15 ноября) набросок («разроботка») рассказа: «Мальтониус Ольбрен». Замысел таков: герой каждый день, много месяцев подряд часами старается совершить «чудо» («подняться на три фута над землей»), но однажды «понимает, что он давно уже поднимается на воздух». Заметим, к Богу тут никто не обращается, всё удалось «своими силами». Такое ощущение, что Хармс решил «сдаться»: герой стремится к «чуду», и оно ему на этот раз удаётся. Причём «чудо», надо сказать — не самое изысканное. Оно напоминает друскинский «Сон I», где «чудом» оказалось «подбрасывание выше трамвайных проводов» (что тут же было признано, самим же автором, «неинтересным»). Неудивительно, что план рассказа не очень вдохновил Хармса (судя по сохранившемуся архиву, замысел воплощён не был). А на следующий день он записал: «Я больше не хочу жить... Мне больше ничего не надо. Надежд нет у меня никаких. Ничего не надо просить у Бога». Стало быть, о чуде тоже. Но и в отчаянный момент Хармс не отворачивается от Бога, пытаясь обратиться в смирение: «что пошлёт Он мне, то пусть и будет: смерть так смерть, жизнь так жизнь — всё, что пошлёт мне Бог. В руце Твои Господи, Иесусе Христе, предаю дух мой. Ты мя сохрани, Ты мя помилуй и живот вечный даруй мне. Аминь». Но Хармсу было предначертано другое — ему был дан талант, и он прекрасно это знал: «Элэс9 утверждает, что мы из материала предназначенного для гениев. 22 ноября 1937 года». Хармсу надо было писать: бездеятельность была для него не исполнением, а нарушением завета. «На что робщу я? Мне дано всё, чтобы жить возвышенной жизнию. А я гибну в лени, разврате и мечтании». Подобный взгляд чрезвычайно характерен для русской литературы ещё пушкинских времён (в свою очередь, опирающуюся на дух старой, «допетровской России»): беды человека связаны не с внешними обстоятельствами (сколь бы чудовищными они ни были), а с ним самим. В своей записи Хармс удивительно точно выразил это мировоззрение, не будучи знакомым с которым, невозможно понять хармсовские тексты.
Тут же делается знаковая для будущей повести запись: «Человек не "верит" или "не верит", а "хочет верить" или "хочет не верить". / Есть люди, которые не верят и не не верят, потому что они не хотят верить и не хотят не верить. Так я не верю в себя, потому что у меня нет хотения верить или не верить. / Я хочу быть в жизни тем же, чем Лобочевский был в геометрии». Эту довольно многозначную запись мы уже обсуждали, и сейчас хотелось привести её просто в качестве важного «этапа» на пути Хармса, ведь в «Старухе» эти, на данный момент серьёзные, слова будут страшно дискредитированы контекстом (идея «сверхчеловека», конечно же, — окажется тупиковой). «Ошибочно думать, что вера есть нечто неподвижное и самоприходящее. Вера требует интенсивного усилия и энергии, может быть, больше, чем всё остальное. / Сомнение — это уже частица веры». Как мы видим, поиски чуда («Пассакалия № 1», «Мальтониус Ольбрен») соседствуют с размышлениями о вере. Несомненно, это неслучайно: невероятно проницательный Хармс ощущает их неразрывную связь (вот и в «Утре» герой просит чуда — у Бога), но его рассудок пока ещё не соединяет эти понятия. Пока у него вера — отдельно, чудо — отдельно. О хармсовских предчувствиях впрямую говорит рассматриваемый сейчас отрывок дневника. Вроде бы последние слова были о вере, а о чуде там — вообще ни слова. Тем показательнее непосредственно следующая за всем этим (для стороннего взгляда неожиданная, «логически ниоткуда не вытекающая») запись: «Есть ли чудо? Вот вопрос, на который я хотел бы услышать ответ». Поразительно, насколько близко Хармс здесь приблизился к «Старухе» (где почти всё будет построено на недвусмысленной истине: вера — это чудо) — сам того пока не понимая. Почти наверняка это всё ещё 22 ноября 1937 года. Насыщенный был день... Теперь перенесёмся в начало июня 1938-го, когда Хармс пишет небольшой трактат из шести пунктов. «1. Цель всякой человеческой жизни одна: бессмертие. 1-а. Цель всякой человеческой жизни одна: достижение бессмертия. 2. Один стремится к бессмертию продолжением своего рода, другой делает большие земные дела, что бы обессмертить своё имя, и только третий ведёт праведную и святую жизнь, чтобы достигнуть бессмертия как жизнь вечную. 3. У человека есть только два интереса: земной — пища, питьё, тепло, женщина и отдых и небесный — бессмертие. 4. Всё земное свидетельствует о смерти. 5. Есть одна прямая линия на которой лежит всё земное. И только то, что не лежит на этой линии, может свидетельствовать о бессмертии. 6. И потому человек ищет отклонение от этой Земной линии и называет его прекрасным или гениальным». Это очередная веха. От Бога Хармс не отходит никогда, но сейчас его особенно заинтересовало именно бессмертие. Такое обособление, конечно же, тоже окажется тупиковым (что отразится в том же разговоре с Сакердоном Михайловичем). 14 февраля 1939 года Хармс пишет блестящий по форме «Трактат более или менее по конспекту Эмерсена» практически на ту же тему. Этот трактат состоит из пяти частей, первые три из которых — довольно травестийны.10В них повествуется о «совершенных предметах», то есть не имеющих никакого практического смысла и ни с чем не связанных (тем самым их приобретение или потеря не имеет никаких последствий). Но в четвёртой части трактата тон совершенно меняется, Хармс становится предельно серьёзен и заводит речь о самом, по-видимому, на тот момент сокровенном: «IV. О приближении к бессмертию.11 Всякому человеку свойственно стремиться к наслаждению, которое есть всегда либо половое удовлетворение, либо насыщение, либо приобретение. Но только то, что не лежит на пути к наслаждению, ведёт к бессмертию». Это практически цитата пункта 5 предыдущего трактата. «Все системы ведущие к бессмертию в конце концов сводятся к одному правилу: постоянно делай то чего тебе не хочется, потому что всякому человеку постоянно хочется либо есть, либо удовлетворять свои половые чувства, либо что-то преобретать, либо всё, более или менее, зараз. Интересно, что бессмертие всегда связано со смертью и трактуется разными религиозными системами либо как вечное наслаждение, либо как вечное страдание, либо как вечное отсутствие наслаждения и страдания». После чего Хармс эффектно заканчивает трактат: «V. О бессмертии. Прав тот, кому Бог подарил жизнь как совершенный подарок». Итак, бессмертие вновь поставлено во главу угла. Ещё один шаг в тот же тупик... Хармс всегда пытался найти какие-то жизненные рецепты (сколь многочисленны дневниковые записи, где он сам себе даёт задания), а здесь он его даже подчеркнул. «Ужели слово найдено?» Вряд ли. «Делать постоянно то, что не хочется» — уж очень сомнительное предписание. Неужели всё то, что не нравится, — хорошо? И неужели всё, что хорошо, — не нравится? Да и финал довольно тёмен: «Прав тот, кому Бог подарил...» Разве не наоборот? Бог дарит тому, кто прав... Заметим, этот трактат для автора отнюдь не проходящий и, как мы видим, находится в очень важном для Хармса контексте. И поэтому его «редакторская ремарка» — чёткая и жёсткая; после даты стоит приписка: «Чёл. Статья глупая. Хармс».
Хармс всё ещё в поисках. Но они близятся к завершению. Чуть более чем через три месяца он пишет «Старуху». Повесть, где впервые соединены воедино две темы: чуда и веры. Хармс, давно ощущавший эту связь (божественную интуицию в «Старухе» символизируют «собственные мысли»), только сейчас её осознал. Герой повести (и вместе с ним — Хармс) как будто бы проделывает некий путь (о чём мы не раз упоминали), перед читателем предстаёт некая ретроспектива. Вот он, путь к чуду, к Богу. Чудо происходит. Причём и духовное («должно измениться что-то во мне»), и материальное («нарушение физической структуры мира»): герой молится и возникает текст. Хармс наконец «понял, что ему нужно написать». И написал. Поиск — завершён.
После всего сказанного по меньшей мере странным выглядит восходящее к Друскину (что уже обсуждалось в первой главе) современное приписывание Хармсу понимания чуда как «нетворения чудес». Истоки этой идеи иногда пытаются искать в христианстве, что само по себе довольно нелепо. Достаточно лишь взглянуть на некоторые тексты и фрагменты дневника, чтобы понять: Хармс чуда — жаждал. Иногда даже «всё равно, какого чуда». А над «течением жизни как таковым» (точнее, над умилением им) он впрямую поиздевался («Я слыхал такое выражение: "Лови момент!"...»). Видимо, Хармс очень боялся так и не совершить чуда за свою жизнь. К счастью, он написал «Старуху», которая этим чудом — стала.
Приблизительно в это же время Хармс заканчивает составление «Случаев». О чуде в сборнике напоминает мотив сокрытого («Петро́в и Камаро́в», «Сундук», «Математик и Андрей Семенович», «Макаров и Петерсен»). Но всё же это не совсем то чудо, поиски которого Хармс начал в «Утре». Да и персонажи, как мы говорили, предпочитают ничего сверхъестественного не замечать. Если судить только по этим рассказам, то тема чуда в «Случаях» вроде как «смазана». Но это обманчивое впечатление: в сердце цикла находится «молодой человек», удививший самого «сторожа».12 «Молодой человек» наверняка понимает, что есть только один путь спасения от этого «мира» — «пройти на небо». И происходит чудо — ему это удаётся. «Молодому человеку» удалось возвыситься (вот он, «Лобочевский в жизни»!), несомненно, Хармс мечтал повторить его судьбу. Оказывается, и возвышенное — есть... Надо просто не в Сусанине и Пушкине его искать! Человек создан для веры и не должно «свято место» души (которое, как известно, «пусто не бывает») заполнять кумирами. Нельзя заменить сокровенное, Бога — Сусаниным и Пушкиным («героическим» и «эстетическим») — они окажутся плохими «подпорками». Любопытно, что слово «сокровенное», согласно словарю Даля, происходит от слова «сокрытое». Теперь каждый, уже без нас, может по-новому взглянуть на последнее... Видимо, не зря мы, говоря о «Макарове и Петерсене», подозревали возвышенное в сокрытом... К своему «поиску чуда» Хармс написал своеобразный эпилог: зрелый, выдержанный и удивительно спокойный текст — один из последних своих рассказов. Это слегка грустное, мягко снисходительное, и в то же время светлое воспоминание о наивной молодости. «В трамвае сидели два человека и рассуждали так: Один говорил: "Я не верю в загробную жизнь..."» Лёгкая ирония явлена сразу: подобный разговор ведётся в трамвае. "Реальных доказательств того, что загробная жизнь существует — не имеется. И авторитетных свидетельств о ней мы не знаем. В религиях же о ней говорится либо очень неубедительно, например, в исламе, либо очень туманно, например, в христианстве, либо ничего не говориться, например, в библии, либо прямо говорится, что её нет, например, в буддизме". Это напоминает тот самый интерес к бессмертию. Причём здесь отдельно акцентировано, что интерес этот — «внебожественный» ("Меня интересует только вопрос: есть ли загробная жизнь или её нет?"): перебираются какие угодно «доказательства», в том числе все религии. "Случаи ясновидения, пророчества, разных чудес и даже привидений прямого отношения к загробной жизни не имеют и отнюдь не служат доказательством её существования". Тут, можно сказать, «узкий интерес», чудо как таковое собеседника не очень волнует: "Меня нисколько не интересуют рассказы, подобные тому, как один человек увидел во сне льва и на другой день был убит вырвавшимся из Зоологического сада львом. Меня интересует только вопрос: есть ли загробная жизнь или её нет?" Собеседник несколько путается, начинал он с прокламации «не веры в загробную жизнь», а теперь почему-то засомневался. «"... Скажите, как по вашему?" Второй Собеседник сказал: "Отвечу вам так: на ваш вопрос вы никогда не получите ответа, а если получите когда ни будь ответ, то не верьте ему. Только вы сами сможете ответить на этот вопрос..."» Сразу взят тон мудреца... "Если вы ответите да, то будет да, если вы ответите нет, то будет нет". Но вот и речь второго собеседника стала довольно сомнительной. "Только ответить надо с полным убеждением, без тени сомнения, или, точнее говоря, с абсолютной верой в свой ответ". Невозможно тут не вспомнить дневниковую запись о «хотении верить» и «хотении не верить». «Первый Собеседник сказал: "Я бы охотно ответил себе. Но ответить надо с верой. А чтобы ответить с верой, надо быть уверенным в истинности своего ответа. А где мне взять эту уверенность?" Второй Собеседник сказал: "Уверенность, или точнее, веру нельзя приобрести, её можно только развить в себе"». Вот и продолжение той же дневниковой записи («Ошибочно думать, что вера есть нечто неподвижное и самоприходящее. Вера требует интенсивного усилия и энергии, может быть, больше, чем всё остальное»). Эти объяснения малоубедительны и, в общем неглупый, «Первый Собеседник» тут же на это указывает: "Как же я могу развить в себе веру в свой ответ, когда я даже не знаю, что отвечать, да или нет". «Второму собеседнику» теперь особо нечего возразить и он, почувствовав бесплодность своих суждений, отвечает практически «как-нибудь»: "Выберете себе то, что вам больше нравится".13 Беседа об устройстве мироздания оканчивается поистине по-хармсовски: «— Сейчас будет наша остановка, — сказал первый Собеседник и оба встали со своих мест, чтобы итти к выходу». «Низкий» внешний мир всегда вмешается в размышления о «высоком», но на этот раз это не более чем забавно. Друзья, с наивным простодушием, вот тут, в трамвае, хотели выяснить главные вопросы бытия — «дойти до самой сути». В этом диалоге угадывается разговор молодых Хармса и Введенского.14 Как будто автор «Старухи» вновь — с лёгкой улыбкой — вспомнил некоторые свои мысли и суждения, желание постичь сокровенное в беседе или пытливыми размышлениями. Этим рассказом Хармс обнаруживает своё зрелое охлаждение к некогда чрезвычайно волновавшей теме. Подобные вопросы теперь потеряли актуальность и остроту. В тексте появляется военный15. Обладая реальным опытом, умом и тактом, он, видимо, сам того не понимая, ставит всё на свои места: «— Простите, — обратился к ним какой-то военный черезвычайно высокого роста. — Я слышал ваш разговор и меня, извините, заинтересовало: как это могут два ещё молодых человека серьозно говорить о том, есть ли загробная жизнь, или её нет?» Итак, итог подведён...
Примечания
1. Зачатки ещё одной хармсовской темы — «резонёрства».
2. «Неудачи» с обувью перекликаются с вечно развязывающимися шнурками «тонкого» и сапогом «молодого человека», повстречавшего «интересную даму»: «— А я думал, что это не вы, — сказал молодой человек и наклонил голову на бок, при этом он шаркнул ножкой, но, как видно, не удачно, потому что от сапога той ноги, которой шаркнул молодой человек, отлетел каблук».
3. Позднее эта мизансцена перевоплотится в той же «Старухе»: «...Мне нужно было взять перо и бумагу, а я хватал разные предметы, совсем не те, которые мне были нужны. Я бегал по комнате: от окна к столу, от стола к печке, от печки опять к столу, потом к дивану и опять к окну».
4. На автобиографичность отчасти указывает и письмо к Поляковской, написанное практически через неделю после «Утра»: «И вот однажды я не спал целую ночь. Я ложился и сразу вставал. Но, встав, я понимал, что надо лечь. Я ложился опять, но сейчас же вскакивал и ходил по комнате. Я садился за стол и хотел писать. Я клал перед собой бумагу, брал в руки перо и думал. Я знал, что мне надо написать что-то, но я не знал что. Я даже не знал, должны это быть стихи, или рассказ, или какое-то рассуждение, или просто одно слово. Я смотрел по сторонам, и мне казалось, что вот сейчас что-то случится. Но ничего не случалось. Это было ужасно. Если бы рухнул потолок, было бы лучше, чем так сидеть и ждать неизвестно что...»
5. Например, это может выражаться в «нарушении физической структуры мира»: «Дядя достает изо рта молоток», «Андрей Иванович плюнул в чашку с водой. Вода сразу почернела... Попугаев мгновенно исчез. Собака опять влетела в окно, легла на своё прежнее место и заснула», «— Ничего! — сказала вдруг крыса громко и отчётливо». Фантастические события происходят в рассказах «Отец и дочь», «О том, как рассыпался один человек», «Смерть старичка», «Господин не высокого роста с камушком в глазу...», «Теперь я расскажу, как я родился, как я рос...», «Инкубаторный период», а в рассказе «Я родился в камыше. Как мышь...» фантастичен ещё и антураж. Нечто загадочное может быть и не столь явным, порой оставаясь за пределами повествования (рассказы «История» и в особенности «Карьера Ивана Яковлевича Антонова»). Не забывает Хармс и о «нечистой силе» (рассказы «Праздник» и «Шапка»). Отдельный пласт — сокрытое в «Случаях».
6. Разве что дважды, «оттуда» действительно явится «посланник» (фея в тексте «О ровновесии» и «волчебница» в «Басне»). Вот тут-то и можно было задать интересующие вопросы, попросить о сокровенном, но оба раза герой не посмеет к ним обратиться.
7. Приведём отрывки некоторых записей: «Боже! Что делается! Я погрязаю в нищите и в разврате... 12 мая 1937 года... / Пришло время ещё более ужастное для меня. В Детиздате придрались к каким то моим стихам и начали меня травить». <Наверняка речь идёт о «Песенке» «Из дома вышел человек»> «Меня прекратили печатать. Мне не выплачивают деньги, мотивируя какими то случайными задержками. Я чувствую, что там происходит что то тайное злое. Нам нечего есть. Мы страшно голодаем. Я знаю, что мне пришёл конец. Сейчас иду в Детиздат, что бы получить отказ в деньгах. 1 июня 1937 года. 2 ч. 40 минут. / Сейчас в Детиздате мне откажут в деньгах. 1 июня 1937 года. / Мы погибли. / ...Сейчас я пал, как никогда. Я ни о чём не могу думать... Я вижу как я гибну. И нет энергии бороться с этим. Боже, прошу Твоей помощи. 7 августа 1937 года / Я могу точно предсказать, что у меня не будет никаких улучшений и в ближайшее время мне грозит и произойдёт полный крах. 7 августа. / Я всё не прихожу в отчаянье. Должно быть я на что то надеюсь, и мне кажется, что моё положение лучше чем оно есть на самом деле.» <Вот оно, подлинно оптимистическое сознание — так выглядят его «приукрашивания»> «Железные руки тянут меня в яму. Но сказано "Не <на>всегда забыт будет нищий, и надежда бедных не до конца погибнет" (Пс. IX 19). 28 сентября 1937 года».
8. Нам вспоминаются слова Хармса, обращённые к Малич: «Не смотри так: чудес много на земле». «Удивительно», но в жизни Марины Владимировны чудес действительно было немало.
9. Липавский.
10. «I. ...Всегда совершенными подарками будут украшения голого тела, как-то: кольца, браслеты, ожерелья и т.д. (считая конечно, что имянинник не калека), или такие подарки как например палочка, к одному концу которой приделан деревянный шарик, а к другому концу деревянный кубик. Такую палочку можно держать в руке или, если её положить, то совершенно безразлично куда. Такая палочка больше ни к чему не пригодна», «II. ...А если бы голый квартуполномоченный, надел бы на себя кольца и браслеты и окружил бы себя шарами и целлулойдными ящерицами, то потеря одного или двадцати семи предметов, не меняла бы сущности дела», «III. ...Но даже, если отбросить привязанность к предметам, то всякий человек потеряв кровать и подушку, и доски пола, и даже более или менее удобные камни, и ознакомившись с невероятной бессонницей, начнёт жалеть о потере предметов и связанного с ними удобства».
11. Надо сказать, к столь «выделенной» четвёртой части Хармс подошёл только с четвёртого раза. Первые три (черновые) попытки были вариациями предыдущих частей (в том числе и этот маленький шедевр: «IV Мир без предметов Человек уничтоживший все окружающие его предметы остаётся, голым / Роман Тимофеевич Сушкаревский перебил всю посуду, потом поломал в своей комнате всю мебель, сжёг белье и книги, выдернул себе все зубы, остриг ногти и волосы и лёг на голом полу возле печки, в которой ещё догарали остатки его имущества»).
12. Ещё в «Утре» Хармс предчувствовал этот разговор. Засыпая, герой видит следующую картину: «Я стою рядом с дворником и говорю ему, что, прежде, чем написать что либо, надо знать слова, которые надо написать». Разговор с дворником о самом сокровенном... Откуда вообще мог взяться такой образ? Видимо, Хармс чувствует, что «чудесное исчезновение» как-то будет связано именно с дворником (сторожем).
13. Вспоминается мизансцена «Старухи», когда повествователь в ответ на полностью перевранную Сакердоном Михайловичем идею о «вере — не вере» (!) произносит: "Может быть и так... Не знаю". Это «безволие», характерное для осознавшего хлипкость своего воззрения.
14. Но разграничивать роли — не стоит. Хармсовские черты есть в каждом из собеседников, хотя во «втором», пожалуй, их больше.
15. О нём ничего плохого не сказано — напротив, он вежлив и статен. В художественной системе Хармса такой персонаж — отчётливо положителен.