Сокрытое
В центре многих хармсовских текстов лежит нечто тайное, потустороннее — сокрытое. В «Удивить сторожа...» мы отмечали сокрытое в таких текстах, как «Иван Петрович Лундапундов хотел съесть яблоко...», «Новая Анатомия», «Математик и Андрей Семенович», «Сундук», «Пассакалия № 1», «Мальтониус Ольбрен», «Макаров и Петерсен», «Петро́в и Камаро́в», «Вот что рассказывают моряки...». Там же мы говорили о важной роли сокрытого в связи с главной, пожалуй, темой Хармса — темой чуда. Если рассуждать о развитии хармсовского мотива сокрытого, то контекст чуда — ключевой. Но в этой книге мы повторяться не будем, а просто проанализируем ещё не рассмотренные тексты, в которых сокрытое доминирует.
Хармса, конечно, нельзя причислить к писателям-реалистам. Однако если исходить из художественной системы Хармса, усвоить законы его «мира», то можно, с некоторыми оговорками, утверждать, что «фантастические» события происходят в его текстах далеко не так часто, как об этом принято думать. Тем важнее отслеживать явные «нарушения физической структуры мира». «Андрей Иванович плюнул в чашку с водой. Вода сразу почернела...». Ещё примеры из того же рассказа: «Это вылетела собака Андрея Ивановича и понеслась как ворона на крышу противоположного дома»; «Попугаев мгновенно исчез. Собака опять влетела в окно, легла на своё прежнее место и заснула». С такой концентрацией «нарушений» мы не встречались со времён «Удивить сторожа...». Завершается рассказ следующим образом: «Андрей Семёнович подошёл к столу и выпил из чашки почерневшую воду. И на душе у Андрея Семёновича стало светло». Видимо, это издёвка над бессмысленным — исключительно внешним — чудом, над его якобы спасительностью (ведь для подлинного чуда, как мы помним, обязательно «должно измениться что-то во мне»). «Плюнул в чашку» — «вода почернела» — «выпил воду» и... всё изменилось... «на душе стало светло». Невозможно не уловить здесь сарказма1.
Перейдём к одному из важнейших хармсовских рассказов (где вновь сплелись многочисленные мотивы): «О ровновесии». Эта история о птице не самого высокого полёта — истопнике при паровозе — Николае Ивановиче Серпухове. И вот «однажды», совершенно непонятно как (остаётся за пределами повествования), ему дано «приподнять голову»: он попадает «в Европейскую Гостинницу, в ресторан». И «вот тут то», почувствовав себя человеком, Николай Иванович осмеливается задуматься: «Интересно, как человек устроен». И — о чудо — сокрытое отвечает моментально: «Только это он себе сказал, откуда ни возмись, появляется перед ним фея и говорит: — Чего тебе, добрый человек, нужно?». В это же мгновение проявляется доминанта рассказа — ужас, паническая боязнь всего, в том числе чуда: «Николай то Иванович и сам не на шутку струхнул и говорит просто так, что бы только отвязаться: — Извините, — говорит, — особого такого ничего мне не требуется». На этом всё могло бы и закончиться, но фея даёт ещё один шанс: «— Нет, — говорит неизвестная дамочка, — я, — говорит, — что называется, фея. Одним моментом, что угодно, смастерю»2. Фея — это посланник «оттуда»: она может ответить на любые вопросы; сделать всё, что угодно. Однако мир Николая Ивановича наполнен страхом: «какой-то гражданин в серой паре внимательно к их разговору прислушивается. А в открытые двери метр-д'отель бежит, а за ним ещё какой-то субъект с папироской во рту». Здесь Хармс делает акцент и на социальный аспект (советскую действительность), не зря Жаккар угадывает в этих недобрых фигурах едва ли не чекистов. «Выбежал Николай Иванович на улицу, даже шапку в раздевалке из хранения не взял...». Первый ответ фее можно было бы списать на эффект неожиданности и растерянность. Но неслучайно фея заговаривает с Николаем Ивановичем дважды. Быть рабом страха — это его осознанный выбор. «...Выбежал на улицу Лассаля и сказал себе: "Кавео! Камни внутрь опасно! И чего чего только на свете не бывает!"». Это классический пример компенсации3 (Николай Иванович не хотел себе признаваться, что напуган до смерти). Идиот-рассказчик понял эту историю уже привычным для нас образом: «Теперь все знают как опасно глотать камни. Один даже мой знакомый сочинил такое выражение: "Кавео", что значит: "Камни внуть опасно"». Разумеется, никакого отношения к камням история не имеет (чего начисто не понимает рассказчик), однако слово «кавео» использовано неслучайно. Перевести его с латыни можно как «я опасаюсь» (или «я остерегаюсь»). Николай Иванович, видимо, в отличие от рассказчика, многое понимает: «А придя домой, Николай Иванович так сказал жене своей» — отчасти библейский стиль, что вполне соответствует пафосу следующей реплики — «Не пугайтесь, Екатерина Петровна, и не волнуйтесь. Только нет в мире никокого ровновесия. И ошибка-то всего на какие ни будь полтора килограмма на всю вселенную, а всё же удивительно, Екатерина Петровна, совершенно удивительно!». Вроде ни о чём страшном речи не идёт, но Николай Петрович невольно проговаривается: «не пугайтесь, не волнуйтесь». Николая Петровича вдруг заинтересовал вопрос о душе, но страх4 давно заставил от неё отказаться, равно как и от личности. Хотя, по его же словам, ничего страшного в этих «полутора килограммов» нет. Николай Петрович, по-видимому, о чуде понял (что нехарактерно для Хармса): «удивительно <...> совершенно удивительно!». Чудо — наверное, спасительное — здесь кодируется «небольшой погрешностью», но из «ровновесия» Николаю Петровичу выйти, видимо, не суждено...5
«Басня» — некая вариация «О ровновесии». «Один человек небольшого роста сказал: "Я согласен на всё, только бы быть хоть капельку повыше". Только он это сказал, как смотрит — стоит перед ним волчебница. — Чего ты хочешь? — говорит волчебница. А человек небольшого роста стоит и от страха ни чего сказать не может. — Ну! — говорит волчебница. А человек небольшого роста стоит и молчит. Волчебница исчезла». Несколько другие образы, но ситуация воспроизведена практически полностью: просьба; появление «волчебницы»; просящий «от страха ни чего сказать не может»; вторая реплика «волчебницы»; повторная капитуляция просящего. Сходен, хоть и менее, конец истории: «Тут человек небольшого роста начал плакать и кусать себе ногти». Дальше Хармс использует небольшой трюк. «Сначала на руках все ногти сгрыз, а потом на ногах». Неожиданная дискредитация персонажа, а вместе с тем и всей истории — снижение, будто бы окончательное. Но последнее предложение всё вновь возвращает на положенную высоту: «Читатель, вдумайся в эту басню и тебе станет не по себе». Один из редких моментов, когда Хармс обращается к читателю лично. Дескать, читатель, «вдумайся», коллизия Николая Петровича и «одного человека небольшого роста» — и твоя тоже...
Не вполне понятна идея «Истории». В центре рассказа Абрам Демьянович, который, ослепнув, от бедности стал «всё чаще и чаще прикладываться к выгребным ямам. Трудно было слепому среди всей шелухи и грязи найти съедобный отброс». Абрам Демьянович напоминает опустившегося интеллигента Алексея Алексеевича Алексеева, поедавшего кашу из помойного ведра: «А на чужом дворе и самою то помойку найти не легко. Глазами то не видать, а спросить: "где тут у вас помойная яма?" — как-то неловко». В этом рассказе полно всего: и социальных деталей советской действительности («мизерная пенсия в 36 руб», «кило хлеба стоило рубль десять копеек, а лук-парей стоил 48 копеек на рынке», «Наркомтяжпром»), напоминающих о связях «мира» и мира. И привычных хармсовских приёмов, например, неадекватность рассказчика и неспособность выделить главное: «Хорошо, если дворник добрый попадётся, а другой так шугнёт, что всякий апетит пропадает» (странно говорить, что «апетит пропадает» из-за дворника, когда речь идёт о поиске «съедобного отброса» на помойке). В этом рассказе много юмора как такового (например: «Некоторые помойки так пахнут, что за версту слышно, а другие, которые с крышкой, совершенно найти невозможно»), но Хармс, вопреки некоторым поверхностным представлениям, к юмору не сводим. В основе его текстов почти всегда кроется нечто большее. Поэтому высокая концентрация отдельных — неплотно встроенных в общую мозаику текста — юмористических элементов6 свидетельствует, скорее, о том, что рассказ не очень задался. И Хармс несколько искусственно пытается исправить положение за счёт ярких, но не имеющих особого «выхода», смеховых вставок7. Относится ли это к «Истории» в полной мере — непонятно. Но этот текст оставляет и другие вопросы. Абрам Демьянович неизвестно почему ослеп, и неизвестно почему прозрел («Но вот как то утром у Абрама Демьяновича что то отскочило от правого глаза. Абрам Демьянович протёр этот глаз и вдруг увидел свет»). Завершается рассказ ещё более загадочно: «С этого дня Абрам Демьянович пошёл в гору. Всюду Абрам Демьянович нарасхват. А в Наркомтяжпроме так там Абрама Демьяновича чуть на руках не носили. И стал Абрам Демьянович великим человеком». Непонятно ничего: ни как он пошёл в гору, ни почему он был нарасхват. В общем, на то, почему ничтожный «катерпиллер» Абрам Демьянович стал «великим человеком» нет даже намёка.
Возможно, идея «Истории» в том, что в «мире» не просто есть сокрытое, а сокрыто самое главное. Это предположение подкрепляет рассказ, написанный в тот же день: «Карьера Ивана Яковлевича Антонова». «Это случилось ещё до революции. Одна купчиха зевнула, а к ней в рот залетела кукушка. Купец прибежал на зов своей супруги и, моментально сообразив в чем дело, поступил самым остроумным способом. С тех пор он стал известен всему населению города и его выбрали в сенат». Потом та же история случается уже с купцом, «самым остроумным способом» поступает уже купчиха. Затем очередь столичного митрополита: «На громкий зов митрополита прибежал Иван Яковлевич Григорьев и поступил самым остроумным способом. За это Ивана Яковлевича Григорьева переименовали в Ивана Яковлевича Антонова и представели царю. И вот теперь становится ясным, каким образом Иван Яковлевич Антонов сделал себе карьеру». Действительно, в этой истории «ясно» всё. Кроме главного. Оно сокрыто. (Нет и намёка на то, что же это за «самые остроумные способы».) На наш взгляд, этот рассказ можно воспринимать как «улучшенный» вариант «Истории». Возможно, Хармс чувствовал, что «История» несколько перегружена и немного расплывается. А «Карьера Ивана Яковлевича Антонова» лаконичней, стройней, сделана с присущими Хармсу блеском и филигранностью. «Бьёт в одну точку», которую, надеемся, нам удалось распознать.
Следующий текст добавляет ещё один интересный штрих к картине сокрытого8. «— Н-да-а! — сказал я ещё раз дрожащим голосом. Крыса наклонила голову в другую сторону и всё так же продолжала смотреть на меня. — Ну что тебе нужно? — сказал я в отчаянье». Боязнь сокрытого. Но вместе с тем здесь можно угадать и жажду чуда, даже некий поиск Альтер эго. И сокрытое вдруг «отвечает»: «— Ничего! — сказала вдруг крыса громко и отчётливо. Это было так неожиданно, что у меня прошёл даже всякий страх». На этот раз страх отступает и сокрытое не блокирует. Но что открывается тогда: «А крыса отошла в сторону и села на пол около самой печки. — Я люблю тепло, — сказала крыса, — а у нас в подвале ужасно холодно». Крыса, умеющая говорить, тоже страдает от холода. Видимо, в сокрытом всё так же, как и здесь. И там тоже — холодно... Сокрытое-то может быть и есть, но отличается ли оно?
В рассказе «Праздник» перед нами предстают необычные (как окажется в финале) действующие лица — «чертежники». Хотя вначале ничего особенного не ожидалось: обычные хармсовские идиоты (сидели на крыше и «ели гречневую кашу»). «Вдруг один из чертежников радосно вскрикнул и достал из кармана длинный носовой платок. Ему пришла в голову блестящая идея завязать в кончик платка двадцатикопеечную монетку и швырнуть это все с крыши вниз на улицу, и посмотреть, что из этого получится». Да, действительно, «блестящая идея». Чертежники даже не столько опасны, сколько безнадёжно глупы. «Второй чертежник, быстро уловив идею первого, доел гречневую кашу, высморкался и, облизав себе пальцы, принялся наблюдать за первым чертежником». И вновь — как бы мимоходом — мягко напоминается о невероятной мерзости «мира». Однако наших чертежников отвлёк «дворник Ибрагим», который «приколачивал к трубе длинную палку с выцвевшим флагом». «Чертежники спросили Ибрагима, что это значит, на что Ибрагим отвечал: "Это значит, что в городе праздник". — "А какой же праздник, Ибрагим?" — спросили чертежники. "А праздник такой, что нашь любимый поэт сочинил новую поэму!" — сказал Ибрагим. И чертежники, устыжённые своим незнанием, растворились в воздухе». Вот такое вот чудо с оттенком нечистой силы (растворились-то «чертежники»). Одна мерзость (дворник) пристыдила другую (чертежников). В общем, «встретились чайник и горшок»9.
«Шапка» — один из самых тревожных хармсовских рассказов, где из сферы сокрытого материализуется дьявольское10. «"Как же ты их не видал <...> когда сам же на них шапки надевал?" "А вот <...> шапки на них надевал, а их не видал" <...> "Да возможно ли это?" <...> "Да, — говорит первый, — возможно", — и улыбается синим ртом». Арсенал лукавого в действии: манипуляция, недоговаривание. «Как это так возможно — шапки на людей надеть, а самих людей не заметить. А синерожий отказывается объяснять усатому, и кочает своей головой, и усмехается своим синим ртом». «Синерожий» выдержанно, и оттого ещё более дразняще, издевается над «усатым». Последний не выдерживает: «— Ах ты, дьявол ты этакий» — «усатый» ещё не понимает, сколь точно он подобрал слово — «Морочишь ты меня, старика! Отвечай мне и не заворачивай мне мозги: видел ты их или не видел? Усмехнулся еще раз другой, который синерожий, и вдруг исчез11, только одна шапка осталась в воздухе висеть». Загадки разрешились. Теперь ясно не только то, как «шапки на людей надеть, а самих людей не заметить», но и то, кто был перед нами. После сотворения «синерожим» сверхъестественного исчезли последние сомнения. Интересно, что и «старик» это понял: «— Ах, так вот кто ты такой! — сказал усатый старик...». «Старик за шапкой, а шапка от него, не дается в руки старику. Летит шапка по Некрасовской улице мимо булочной, мимо бань. Из пивной народ выбегает, на шапку с удивлением смотрит и обратно в пивную уходит». Это очень важная деталь. «Народ» чудо (в данном случае дьявольское) видит, удивляется ему, но это совершенно ничего в нём не меняет. «Народу» всё равно12. Близость ада «народ» совершенно не пугает (хотя доказательство более чем буквальное — шапка летит по воздуху). «И обратно в пивную уходит» (показательно, куда они уходят — «мерзость быта»13 в «мире» пересиливает даже ужас ада). «А старик бежит за шапкой, руки вперед вытянул, рот открыл; глаза у старика остеклянели, усы болтаются, а волосы перьями торчат во все стороны». Дьявол, как ему и положено, спровоцировал и погубил поддавшегося старика. «Добежал старик до Литейной, а там ему наперерез уж миллиционер бежит и еще какой то гражданин в сером костюмчике. Схватили они безумного старика и повели его куда то». Детали, напоминающие о том, где именно разворачивается действие.. Рассказчик объявляет старика «безумным», проявляя чудеса конформизма или, скорее, глупости. Повествователь, в отличие от старика, и про дьявола, наверное, ничего не понял...
Примечания
1. Также отметим возможную иронию над «чинарской» инверсией: от «чёрной воды» «светло на душе».
2. Невозможно не заметить «кричащую» вульгарность речи феи. Может, эта фея ничем не выделена из «мира», может, это и не фея вовсе? На наш взгляд, это не так. Для этого достаточно вспомнить о глупости типичного хармсовского рассказчика. Не будем забывать, что слова феи явлены нам именно в его пересказе, то есть, вероятно, и его языком. (Кроме того, волшебное появление феи заметили все вокруг.)
3. Приём «компенсации», как мы помним, у Хармса достаточно распространён. Во многом на нём построен образ «мудрого старика».
4. Не потому ли Камаров «ещё не готов» к ловле камаров и предлагает «лучше ловить котов» (см. про «Петро́в и Камаро́в» в «Удивить сторожа...»)?..
5. Для полноты отметим другие хармсовские мотивы, оказавшиеся на периферии. «...Курил он папиросы "Ракета", 35 коп. коробка, и всегда говорил, что от них он меньше кашлем страдает, а от пятирублёвых, говорит, я всегда задыхаюсь». Это напоминает реплику повествователя «Старухи»: «я собирался купить полкило черного хлеба, но только формового, того, который дешевле. Я его больше люблю». Можно осторожно сказать о некоторой параллели между Хармсом и Николаем Ивановичем. Также отметим, что в этом рассказе чудо — «нарушение» — заметили все (хотя понял, наверное, один только Николай Иванович): «Ну конечно в ресторане происходит движение, откуда, мол, эта неизвестная дамочка возникла. Иностранцы так даже и яблоки жрать перестали». «Нарушение» имеет развитие: «Метр-д'отель по столам скачет, иностранцы ковры в трубочку закатывают и вообще чорт его знает! Кто во что горазд!» (рассказчик тоже окончательно «разошёлся»). (Мотив подмечания, но не восприятия чуда мы ещё обсудим ниже.) Отдельно интересен образ «иностранцев», которые ничем не лучше прочих персонажей «мира»: сначала они «яблоки жрут», а потом, как только выпадает удачный момент, судя по всему, воруют ковры.
6. Другой пример из этого рассказа: «Однажды Абрам Демьянович залез на чужую помойку, а его там укусила крыса, он и вылез обратно. Так в этот день и не ел ничего».
7. Похожую ситуацию можно наблюдать, к примеру, в «Евстигнеев смеётся. Водевиль о трёх головах».
8. Нам этот текст представляется вполне удачным, несмотря на хармсовскую запись: «Это писано уже сравнительно давно и, надо сознаться, очень плохо. Так писать нельзя».
9. Есть здесь ещё один, факультативный вопрос: что за праздник, что за поэт и что за поэма? Тут нам приходит на помощь дата, которую поставил Хармс: 9 января 1935. Более менее понятно, кто в то время мог именоваться «наш любимый поэт». Но не будем спешить, и обратим внимание на то, что 9 января — это дата «Кровавого воскресенья», послужившего толчком для Первой русской революции (1905-го года) — крайне важного события для советской истории. (Не стоит удивляться идиотизму дворника, не способного отличить «день памяти жертв» и вывешивание траурных флагов от «праздника» — в «мире» любое иносказание вырождается в буквальность. С другой стороны, в рассказе речь не про политику, а про «нашего любимого», в том числе дворником Ибрагимом и чертежниками, «поэта»...) Есть ли у практически официально главного поэта того времени что-то про это событие? Есть. Поэма «Девятьсот пятый год». Пастернак мог раздражать Хармса по многим причинам. Во-первых, ему могли не нравиться его стихи, он мог считать Пастернака просто не очень хорошим поэтом. К тому же сам факт того, что качество стихов получило столь высокую официальную оценку, говорил для Хармса не в пользу автора. («Я более позорной публики не знаю, чем Союз писателей. Вот кого я действительно не выношу», дневник.) Но это ещё не всё. Пастернак работал над своей быстро ставшей знаменитой поэмой в юбилейный год (двадцать лет со дня событий). То есть это не просто мало восторгавшая Хармса поэма на отвратительную ему советскую тему. А ещё и поэзия «на случай». Последнее могло вызывать у Хармса особое презрение. Хармс сам был поэтом. Для него в этом была вся жизнь. Но даже о том, чтобы хотя бы опубликоваться, не могло быть и речи. Тем более об официальном признании. (Сравним с относительно ранней дневниковой записью: «Скорей бы написать мне гениальные стихи скорей бы стать мне королем поэтов». Зашифрованной: «...Никто меня в своих речах не называет. Никто меня за гения не признает». А также поздней: «Даю обязательство до Субботы 30 октября 1937 года не мечтать о деньгах, квартире и славе».) И вообще, для Хармса искусство, судя по всему, было практически святой сферой. И вот вновь наступает юбилей, на этот раз тридцатилетний. Неудивительно, что в голову приходит история с Пастернаком и его поэмой. Выходит, что в этот день юбилей и его поэмы, писалась-то она «на случай» (на самом деле, «с небольшой погрешностью», поэма была окончена в начале 1926-го). Отметим, что за несколько месяцев до «Праздника» Хармс поиздевался над Пастернаком в более явной форме: в миниатюре «Экспромт» (к которой мы ещё обратимся). Причём, в отличие от Пушкина и Гоголя, которые в «мире» просто идиоты (а в дневниках Хармс неизменно отзывается о них как о гениях), в случае Пастернака удар наносится именно по его поэзии: «— Вон смотрите, под осиной / Роет землю Балаган! С тех пор этот экспромт известного полупоэта сделался поговоркой». Сравним «нашь любимый поэт» («Праздник») — «известный полупоэт» («Экспромт»). Усиливается удар названием миниатюры (не «Пастернак» или «Анегдот из жизни Пастернака»): акцент сделан именно на этот потрясающий «Экспромт». А написана миниатюра, предположительно, в сентябре 1934-го, тогда как именно 1 сентября того же года завершился знаменитый Первый съезд советских писателей, на котором Бухарин назвал Пастернака первым поэтом Советского Союза.
10. Дьявольское есть и в «Старухе». А в «Грехопадении...» есть даже канонический змей.
11. Анти-сцена исчезновения «молодого человека, удивившего сторожа».
12. Безразличие персонажей к чуду мы не раз отмечали в «Удивить сторожа...» («Математик и Андрей Семенович», «Макаров и Петерсен», «Сундук»), вершиной чего станет сторож, которого «молодой человек» «удивил», но тот всё равно «плюнул» и «пошел в свою сторожку». Упомянем в связи с этим и, видимо, неоконченную миниатюру: «Вот какое странное происшествие случилось в трамвае № 3. Дама в коленкоровом пиджаке уронила на пол вагона 10 коп. Гражданин, стоявший в близи от дамы, нагнулся за монетой и вдруг превратившись в свинью помчался на площадку». Мерзость трамвая воплощена здесь практически буквально. Пассажир превращается в свинью. «Пассажиры, ехавшие в этом вагоне, были страшно поражены». Это да. Удивились. Но как же они реагируют? Так ли поражены? «И даже один старичок сказал, обращаясь ко всем и мигая при этом своими голубыми глазами: — Вот так каша! Это шущие хулиганство! —». Полный идиотизм и невозможность что-либо осознать. Со свиньёй есть ещё одна миниатюра: «Как только Иван Яковлевич приблизился к столу, свист прекратился». Сокрытого здесь — отголосок. Свист. «Иван Яковлевич прислушался и сделал еще шаг. Нет, свист не повторялся». Сокрытое прозвучало — и исчезло. Иван Яковлевич начал было его искать: «подошел к столу и выдвинул ящик». Но тщетно: «В ящике была только грязная вставочка, которая с грохотом покатилась и стукнулась в стенку ящика». Тогда «Иван Яковлевич выдвинул другой ящик. В этом ящике ничего не было, и только на дне самого ящика, лиловым, чернильным карандашом было написано: "Свиньи"». Грязь и свиньи — вот, что можно найти в «мире». «Иван Яковлевич задвинул оба ящика и сел на стул». А сокрытое так и не найти... Не будет его для Ивана Яковлевича... (Здесь вероятен автобиографический подтекст, на что, помимо прочего, указывает имя отчество.)
13. По выражению Жаккара, «быта, в котором царит грязь».