Хармс и Советская власть
Отношения Даниила Хармса с советской властью были сложными. В первый раз внимание «компетентных органов» молодой поэт привлек еще в середине 20-х годов. В то время часто проводились творческие вечера с чтением стихов разных поэтов. Даниил участвовал в них. В 1924—1925 годах он публично со сцены читал стихотворения Никола Гумилева, который незадолго до этого был арестован по обвинению в антисоветском заговоре и расстрелян. На одном из таких вечеров Хармс произнес вступительное слово о Гумилеве. Его задержал штатный сотрудник ГПУ для объяснений, но как говорила поэтесса Анна Ахматова, «времена были еще сравнительно вегетарианские», и его отпустили.
В 1931 году обвинения стали серьезнее. 10 декабря были взяты под арест многие обэриуты и близкие к ним творческие люди: Введенский, Хармс, Туфанов, Калашников, Воронич и литературовед Ираклий Андроников. Даниила Хармса арестовали на квартире у Калашникова. В «Постановлении о производстве обыска и задержании подозреваемого» указывалось, что Д.И. Ювачев (Хармс) подозревается в том, что «он является участником антисоветской нелегальной группировки литераторов». В его квартире на Надеждинской улице во время обыска изъяли многие вещи. В списке изъятого — «мистическая литература, рукописи и разная переписка». При обыске присутствовали отец Хармса И.П. Ювачев и дворник А.А. Дружинина (в протоколе за нее, ввиду ее неграмотности, расписался муж сестры Хармса В. Грицын). После обыска агенты ГПУ опечатали комнату Хармса. Позднее Елизавета Грицына вспоминала, что арестовывать брата пришли ночью: «...Сделали обыск, многое унесли с собой».
14 декабря по тому же делу был арестован Игорь Бахтерев. 25 декабря в комнате Хармса вновь был проведен обыск. Агенты ГПУ сняли печать, в присутствии отца Хармса и управдома Кильдеева (его именем Хармс, немного измененным, снабдил героя одного из своих стихотворений «Фадеев, Калдеев и Пепермалдеев»). После обыска из комнаты агенты вынесли целый ящик с рукописями. Комнату вновь опечатали. В тот день обыски с изъятием рукописей, книг и переписки проводились в квартирах всех обвиняемых по этому делу.
Обвинение по делу № 4246 было утверждено только 28 декабря, а предъявлено под расписку обвиняемым еще позже — 14 января 1932 года. По сути, в обвинении повторялось то, что было написано в постановлениях об аресте и обыске. Введенский, Бахтерев, Туфанов и Хармс назывались «членами антисоветской группировки», Калашников «вел систематическую антисоветскую агитацию», кроме этого, в обвинении Калашникова указывалось, что именно на его квартире собиралась «антисоветская группа». Калашников и Воронин были художниками, поэтому в обвинительном заключении Воронину «антисоветская группа» расширилась, в ней указывались не только литераторы, но и художники.
В деле отсутствует обвинение в отношении Ираклия Андроникова. Более того, уже 29 января было подписано постановление о его освобождении из-под стражи. В итоге, его дело — единственное из всех — было прекращено «за недоказанностью». Позднее эти факты дали повод подозревать Андроникова как провокатора, хотя доказательств этому так и не было найдено.
Конечно, сами арестованные пытались «вычислить» виновника своих бед. По воспоминаниям Соломона Гершова, который был арестован по этому же делу, до ареста все они часто бывали в гостях у Елены Васильевны Сафоновой, художницы, которая жила в коммунальной квартире, которая до этого принадлежала профессору Алексею Лихачеву. Его сын Иван часто заходил в квартиру Сафоновой и иногда становился свидетелем жарких и не всегда осторожных дискуссий. В доказательство этой версии Гершов говорил, что от следователя во время допросов он слышал именно те фразы, которые когда-то произносились в квартире Сафоновой при Иване Лихачеве.
Вполне возможно, что внимание ОГПУ к обэриутам привлекли показания Игоря Терентьева, которые он давал после ареста в Днепропетровске 24 января 1931 года. На допросах он рассказывал о связях обэриутов с якобы руководившим «контрреволюционной организацией» Малевичем.
Хармсу после первого же допроса стало ясно, что причиной ареста стали не поэтические выступления обэриутов. ГПУ Ленинграда создавало дело детского отдела Госиздата, судя по всему, главной целью сфабрикованного дела было добраться до Самуила Яковлевича Маршака, который его в то время возглавлял. На допросах речь шла, в первую очередь, о работе Хармса и других в детской литературе, а их «взрослое» творчество, которое постоянно называли «заумным», было лишь поводом для обвинения подозреваемых в антисоветском образе мышления. Сложно сказать, почему замысел не был доведен до конца — разгром детища Маршака был отложен до 1937 года, в этом же году состоялось его фактическое бегство в Москву.
В 1931—1932 годах в застенках ГПУ еще не применялись пытки, которые были введены чуть позже, во второй половине 30-х, но условия содержания были тяжелыми. Тем более удивительно читать о том, что Хармс позднее называл время, проведенное в тюрьме, «прекрасным» и «замечательным», шокируя своих знакомых словами, что предпочел бы ДПЗ Курску, куда он вскоре попал в ссылку. В своем дневнике в декабре 1936 года он написал: «Я был наиболее счастлив, когда у меня отняли перо и бумагу и запретили что-либо делать. У меня не было тревоги, что я не делаю чего-то по своей вине. Совесть была спокойна, и я был счастлив. Это было, когда я сидел в тюрьме. Но если бы меня спросили, не хочу ли я опять туда или в положение, подобное тюрьме, я сказал бы: нет, НЕ ХОЧУ».
Первый допрос Даниила Хармса был проведен 11 декабря. После обычных вопросов анкетного характера: имя, отчество, возраст, происхождение, род занятий, семейное положение и т. п., были заданы вопросы «по существу». Ответы поэта в протоколах допроса записаны следователем: «Я работаю в области литературы. Я человек политически не мыслящий, но по вопросу близкому мне, вопросу о литературе, заявляю, что я не согласен с политикой Советской власти в области литературы и <нрзб> желаю, в противовес существующим на сей счет правительственным мероприятиям, свободы печати, как для своего творчества, так и для литературного творчества близких мне по духу литераторов, составляющих вместе со мной единую литературную группу».
Даниил Хармс понимал, что в изъятых письмах достаточно материалов для политического обвинения, наверняка и сам арест для него не был неожиданностью. Он прекрасно понимал, что с частью обвинений соглашаться надо, и выбрал наиболее «безобидное»: несогласие с политикой партии в области свободы печати. Следователю Бузникову, естественно, этого было недостаточно, он оставил Хармса до 18 декабря в покое и взялся за Введенского.
Введенского допрашивали больше всех. Из протоколов видно, что он довольно подробно рассказывает о встречах, проходивших в квартире Калашникова и Сафоновой, причем они называются «антисоветскими сборищами», сопровождающимися «развратными оргиями». Он подробно перечисляет участников, называет художниц Порет и Глебову «приспособленцами в художественном творчестве». Упоминаются антисоветские анекдоты и высказывания, которые можно назвать монархическими... Скорей всего, автором таких формулировок был сам следователь. Интерес вызывает сопоставление Введенским бессмысленности действий царя с творчеством обэриутов: «В наших заумных, бессмысленных произведениях мы ведь тоже искали высший, мистический смысл, складывающийся из кажущегося внешне бессмысленного сочетания слов». Странное сравнение, нигде — ни в письмах, ни в воспоминаниях — не подтвержденное. Видимо, следователь пытался ухватиться за любое знакомое слово, чтобы сделать его основой для следующего обвинения. Например, явно под диктовку Бузникова, Введенский признается в том, что сознательно употреблял в своих стихах «старорежимные» слова («генерал», «полковник», «рай», «казаки», «монастырь», «Бог»). Неожиданно в заумных стихах Введенского выявляется «контрреволюционный» смысл. Также, идя навстречу следователю, Введенский подробно рассказывает о том, как Маршак поддерживал их антисоветское творчество, при этом отвращая от строительства социализма.
Из воспоминаний известен только один факт высказывания Введенского о Николае II. Однажды он произнес тост за покойного императора. На недоуменные вопросы он при этом отвечал, что при наследственной смене власти хотя бы случайно возглавить государство может порядочный человек. Если же руководителя выбирает народ, порядочному человеку оказаться у власти невозможно.
К 18 декабря, дате второго допроса Хармса, материалов для обвинения набралось достаточно. Оставалось только «дожать» его. А это уже было делом техники, достаточно было показать протоколы допросов Введенского.
Кроме этого, следователи вели определенную игру, например, Лазарь Коган часто просто беседовал с Хармсом на философские и литературные темы. Возможно, Даниил Хармс даже проникся к следователю некоей симпатией, почти подружился с ним. Известно, что позже, уже после возвращения из ссылки, они встречались, и Коган даже советовал Хармсу, как лучше и быстрее восстановиться в правах. Что касается Алексея Бузникова, а он был основным следователем по делу литераторов, то наверняка имела место договоренность: в обмен на признательные показания он предлагал смягчить приговор. Немного забегая вперед, если судить по мягкости приговора, данная сделка была возможна.
На втором допросе Хармс уже дает признательные показания, за формулировками стояло явное желание взять основную часть вины на себя. Во время допроса он называет себя «идеологом антисоветской группы литераторов», то есть фактически ее идейным руководителем.
О характере взаимоотношений Хармса со следователями и обстановке допросов можно судить по воспоминаниям художника Василия Власова, которые были написаны в середине 1970-х годов. В них говорится, что в конце 1931-го — начале 1932 года художник был вызван в ГПУ по какому-то делу в качестве свидетеля. Во время беседы со следователем зашел разговор о недавнем аресте Хармса, и о том, как следователь его допрашивал. Смысл рассказов сводился к тому, что следователю никогда прежде не приводилось встречаться с таким удивительным человеком. Сложно оценить достоверность этих воспоминаний, но некоторые моменты, безусловно, вызывают интерес. «Сашка», так Власов называет этого следователя, якобы вел дело Хармса с самого начала. Рассказы «Сашки» очень напоминают стиль общения Хармса — розыгрыши, шуточные высказывания, изрекаемые с самым серьезным видом, парадоксальные заявления. Конкретный пример Власов приводит в своих воспоминаниях. Во время одного из допросов Хармс заявил, что нормальному разговору мешает половичок у входа в кабинет, потому что силуэт следователя проецируется не на дверь, а на этот половичок. Хармс с очень серьезным видом заявил: «Я отказываюсь отвечать на ваши вопросы, пока вы не создадите для себя нормальной обстановки для вашей работы». В результате, половичок выбросили за дверь. Следователь якобы отказался от ведения дела Хармса, так как понял, что «ничего не делает того, что от него требуется, то есть следствие не ведет, а подследственный его развлекает».
Из воспоминаний Власова можно сделать вывод, что Хармсу удалось полностью подавить волю следователя, заставив вместо допросов вести шуточные беседы. Насколько это соответствует действительности, судить сложно. Если внимательно прочитать протоколы допросов, то можно сделать вывод, что Хармсу было мучительно тяжело лавировать между подтверждением уже известных следствию фактов, догадками о том, что им еще неизвестно, и стремлением принести как можно меньший вред показаниями и себе, и своим друзьям.
Третий допрос Хармса состоялся 23 декабря 1932 года. Затем еще один — 1 января 1932 года. Следователю нужна была конкретизация фактов, и она была получена. Даниил Хармс признался, что все произведения, написанные им и его друзьями для детей, являются или халтурными, или антисоветскими. При этом свои стихи он называет антисоветскими, а произведения других членов группы — халтурными и приспособленческими. Разница была существенной.
Последний допрос Хармса был проведен 13 января 1932 года. Главной его темой стала философия. Следователю недостаточно было того, что подозреваемые признали свои произведения «халтурными» и «антисоветскими». Необходимо было подвести под них философскую базу. Руководителем «антисоветской группы литераторов» был признан Хармс, поэтому именно ему и пришлось формулировать свои философские взгляды, причем так, чтобы это послужило убедительным основанием для обвинения.
Сохранились до наших дней и собственноручно написанные показания Ираклия Андроникова, который в то время работал секретарем детского отдела Госиздата. Они производят малоприятное впечатление. Все остальные арестованные в первую очередь говорили о себе, и старались упоминать только те материалы, которые уже были известны следствию, а показания Андроникова напоминают самый обычный донос. С готовностью он информирует следствие и о своем отношении к «антисоветскому» творчеству обэриутов, и о личном общении с ними, причем подавая все это именно так, как нужно было следователю. При этом он всячески отделял себя от этой группы, говоря, что он вовремя раскусил их антисоветскую сущность.
Несмотря на то, что на допросах назывались имена Маршака, Липавского, Вагинова, Олейникова, Заболоцкого во вполне недвусмысленных контекстах, арестов больше не было. Следствие ограничилось уже задержанными.
Обвинительное заключение по этому делу утвердили в ОГПУ 31 января 1932 года. Оно было подписано заместителем начальника Ленинградского управления этой организации Иваном Запорожцем. Через несколько лет его самого арестуют и расстреляют, так же как и следователей Когана и Бузникова. Прокурор Ленинградской области 14 марта подписал обвинение.
Хармсу вменялось в вину следующее:
«ХАРМС (ЮВАЧЕВ) ДАНИИЛ ИВАНОВИЧ — БУДУЧИ ВРАГОМ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ И МОНАРХИСТОМ ПО УБЕЖДЕНИЮ —
а) являлся идеологом и организатором антисоветской группы литераторов;
б) сочинял и протаскивал в детскую литературу политически враждебные идеи и установки, используя для этих целей детский сектор ЛЕНОТГИЗ'а;
в) культивировал и распространял особую поэтическую форму "зауми" как способ зашифровки антисоветской агитации;
г) сочинял и нелегально распространял антисоветские литературные произведения.
ВИНОВНЫМ СЕБЯ ПРИЗНАЛ — пр<еступление> пр<едусмотренное> ст<атьей> 58—10 У.К.».
Примерно так же сформулировано обвинение и других членов группы — с небольшими поправками. Петру Калашникову вменялось в вину «предоставление своей библиотеки, состоящей из оккультно-мистических и монархических старых изданий в пользование антисоветски настроенным лицам». Туфанов обвинялся в том, что он был корреспондентом белоэмигрантских газет (достаточно тяжелое обвинение). В обвинительном заключении Бахтерева всего один пункт: «Являлся активным членом антисоветской группы литераторов». Всех арестованных обвиняли по одной и той же статье действовавшего тогда Уголовного кодекса РСФСР 1926 года — 58—10: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти или к совершению отдельных контрреволюционных преступлений (ст. 58—2—58—9 настоящего Кодекса), а равно распространение или изготовление или хранение литературы того же содержания влекут за собой — лишение свободы на срок не ниже шести месяцев. Те же действия при массовых волнениях или с использованием религиозных или национальных предрассудков масс, или в военной обстановке, или в местностях, объявленных на военном положении, влекут за собой — меры социальной защиты, указанные в ст. 58—2 настоящего Кодекса».
Меры социальной защиты — это расстрел. Обэриутов и их друзей обвиняли не в военное время, им грозило только лишение свободы. В статье 58 (если речь шла не о расстреле) указывался только минимальный срок лишения свободы, в данном случае — полгода. Максимальный срок устанавливали те органы, которые осуществляли «правосудие», — вплоть до десяти лет (максимальный срок лишения свободы по Уголовному кодексу 1926 года).
В этом случае дело было передано не в суд, а в Коллегию ОГПУ, и ей было предоставлено право внесудебного разбирательства. Почему так? Ответ можно найти в статье 22 «Основных начал уголовного законодательства СССР», которые были приняты в мае 1924 года: «В случае, если по делу не собрано достаточных доказательств, устанавливающих предъявленное данному лицу обвинение, но личность его представляется, безусловно, социально опасной, то дело подлежит не ведению суда, а рассматривается во внесудебном порядке коллегией ОГПУ...»
21 марта Коллегия ОГПУ постановила:
«Бахтерева Игоря Владимировича из-под стражи освободить, лишив права проживания в Московской, Ленинградской обл. и погранокругах сроком на ТРИ года, считая срок с 14/XII.31 г.
Введенского Ал-дра Ивановича из-под стражи ОСВОБОДИТЬ, лишив права проживания в Московской, Ленинградской обл., Харьковском, Киевском, Одесском окр., СКК, Дагестане, Казани, Чите, Иркутске, Хабаровске, Ташкенте, Тифлисе, Омске, Омском р-не, на Урале и погранокругах, сроком на ТРИ года, считая срок с 10/XII-31 г. (На обороте документа — помета о снятии судимости решением Президиума ЦИК СССР от 27.5.1936 года.)
Воронича Николая Михайловича (Павловича) выслать в Казахстан сроком на ТРИ года, считая срок с 10/XII-31 г.
Калашникова Петра Петровича заключить в концлагерь сроком на ТРИ года, считая срок с 10/XII-31 г. Библиотеку конфисковать. (На обороте документа пометка: ''Конфискована библиотека в 5429 томов. Отбывал срок в Свирских концлагерях''.)
Ювачева (Хармс) Даниила Ивановича заключить в концлагерь сроком на ТРИ года, считая срок с 10/ХII-31 г. (на обороте пометка: ''Заседание Коллегии ОГПУ от 23.05.1932 г. постановило: Хармса досрочно освободить, лишив права проживания в 12 п. Уральской области на оставшийся срок'').
Туфанова Ал-дра Васильевича заключить в концлагерь сроком на ПЯТЬ лет, считая срок с 10/XII-31 г.».
После предъявления обвинения Хармсу стали разрешать свидания с отцом и сестрой. И.П. Ювачев 9 апреля записал в дневнике:
«Ввели Даниила — но мне он показался "библейским отроком" (27 лет) Исааком или Иосифом Прекрасным. Тоненький, щупленький. А за ним пышно одетый во френч, здоровый, полный, большой Коган. Нас оставили вдвоем и мы сидели до 3½ <с 2-х>. Нам принесли чаю, булок, папиросы. Я подробно рассказывал, о чем он спрашивал. Больше говорили, что пить, что есть, во что одеться и куда вышлют».
11 апреля получила свидание тетя — Наталья Колюбакина. С ее слов Иван Павлович отметил:
«Ей дали 1 час в присутствии агента ГПУ. У нее было другое впечатление от Дани: ему в тюрьме очень худо, он бледен, слаб, с таким же нервным подергиванием на лице, как и прежде. Т. е. впечатление совершенно обратное, чем у меня».
Елизавета Грицына вспоминала позже, что состояние Хармса ей показалось очень подавленным...
После этого два месяца шла борьба за смягчение участи Даниила Хармса. Сразу же после его ареста отец поэта Иван Павлович Ювачев обратился за помощью к известному шлиссельбуржцу Морозову, который когда-то тоже состоял в Народной воле. Борьба эта увенчалась успехом — решение пересмотрели, и концлагерь был заменен ссылкой.
Освободили Хармса 18 июня 1932 года. В этот день он записал в своем дневнике: «18 июня 1932 года в Субботу — Свободен» — и на отдельном листке: «Награда 18 июня, Суббота, 1932 года». В общей сложности Хармс провел в заключении около шести месяцев.
Друг Хармса Художник Всеволод Петров позднее рассказывал, что Даниил потом говорил, как после освобождения пришел домой и «всё не мог войти в дверь: от волнения почему то натыкался на угол — "на верею", как он говорил, и попадал мимо двери».
Введенского освободили на три месяца раньше, он получил «минус шестнадцать» и уже отбывал высылку в Курске. Хармс договорился о том, что отправится именно в Курск. В телеграмме, отправленной 19 или 20 июня, он попросил Введенского помочь ему с жильем.
Ответ был написан почти сразу:
«Здравствуй Даниил Иванович, откуда это ты взялся. Ты, говорят, подлец, в тюрьме сидел. Да? Что ты говоришь? Говоришь, думаешь ко мне в Курск прокатиться, дело хорошее. Рад буду тебе страшно, завтра же начну подыскивать тебе комнату. Дело в том, что я зову сейчас сюда Нюрочку, если она приедет, хорошо бы если бы вы вместе поехали, то надо будет тебе найти комнату; та, в которой живу я, очень маленькая, да и кровати нет, и хозяйка сердитая, но, авось, что-нибудь придумаем. Может быть 2 комнаты сразу достанем. Одну для меня с Нюрочкой, другую для тебя. Во всяком случае, устроимся. От Нюрочки я, правда еще ответа не имею: приедет она или нет, тоже не знаю. Жду от тебя письма с нетерпением. Комнату можно будет найти рублей за 15—20. Я сам плачу 20 рублей.
Когда будешь выезжать дай телеграмму буду встречать. Телеграфируй номер поезда и день приезда.
Только что получил от тебя телеграмму, и сам не свой от радости, прямо писать не могу.
Ну целую тебя крепко. Будь здоров.
Шура
Сияю как лес».
Введенский нашел «две прекрасных комнаты» — одну, поменьше, для него, вторую — побольше — для себя с женой — за 30 рублей обе вместе. В этих двух комнатах в доме по адресу Первышевская улица, 16 и жили двое друзей («Нюрочка» в Курск так и не приехала).
На сборы Хармсу дали три недели, провел он это время в Царском Селе, у тетки. Настроение у него было приподнятое, в ссылку он собирался, как в творческую командировку: в списке вещей, которые брал с собой, в первую очередь называются бумага, перья, чернильница и чернила. Прежде всего в Курске он собирался писать. 13 июля 1932 года Хармс приехал в Курск. Как мы знаем, надежды его не оправдались. Пока он жил в Курске, появились проблемы со здоровьем, да и обстановка была совсем не располагающая к творчеству.
Из ссылки Хармс вернулся 12 октября 1932 года, и ему разрешили остаться в Ленинграде. Ссылка закончилась. Его даже восстановили в Союзе писателей.
В следующий раз Хармс был арестован в 1937 году. В материалах его дела 1941 года Хармс указывал, что причиной ареста стала «незаконная торговля». Более точной информации не имеется. Можно только предполагать, что задержали поэта во время попытки продать что-то из своих вещей на «черном» рынке, которых в то время было достаточно много. Вскоре его отпустили, и этот арест никоим образом не повлиял на положения Хармса.
1941 год. Самое начало войны. 23 августа Хармса арестовали снова. Вторая жена Хармса Марина Малич позднее вспоминала, что поэт предчувствовал несчастье и так описывала сам арест:
«Даня, наверное, жил в предчувствии, что за ним могут прийти. Ждал ареста. У меня, должна сознаться, этого предчувствия не было. В один из дней Даня был особенно нервный. Это была суббота. Часов в десять или одиннадцать утра раздался звонок в квартиру. Мы вздрогнули, потому что мы знали, что это ГПУ, и заранее предчувствовали, что сейчас произойдет что-то ужасное. И Даня сказал мне:
— Я знаю, что это за мной...
Я говорю:
— Господи! Почему ты так решил?
Он сказал:
— Я знаю.
Мы были в этой нашей комнатушке как в тюрьме, ничего не могли сделать. Я пошла открывать дверь. На лестнице стояли три маленьких странных типа. Они искали его.
Я сказала, кажется:
— Он пошел за хлебом.
Они сказали:
— Хорошо. Мы его подождем.
Я вернулась в комнату, говорю:
— Я не знаю, что делать...
Мы выглянули в окно. Внизу стоял автомобиль. И у нас не было сомнений, что это за ним. Пришлось открыть дверь. Они сейчас же грубо, страшно грубо ворвались и схватили его. И стали уводить.
Я говорю:
— Берите меня, меня! Меня тоже берите.
Они сказали:
— Ну пусть, пусть она идет.
Он дрожал. Это было совершенно ужасно. Под конвоем мы спустились по лестнице. Они пихнули его в машину. Потом затолкнули меня. Мы оба тряслись. Это был кошмар. Мы доехали до Большого Дома. Они оставили автомобиль не у самого подъезда, а поодаль от него, чтобы люди не видели, что его ведут. И надо было пройти еще сколько-то шагов. Они крепко-крепко держали Даню, но в то же время делали вид, что он идет сам. Мы вошли в какую-то приемную. Тут двое его рванули, и я осталась одна. Мы только успели посмотреть друг на друга. Больше я его никогда не видела.
И тогда они повернулись и пихнули меня:
— Иди вперед.
И потащили меня на улицу, но так, чтобы не видно было, как они меня ведут. Я шла немножко впереди; а они сзади. И повернули туда, где стоял этот поганый автомобиль. Они втолкнули меня в машину, двое сели от меня по бокам — наверное, чтобы я не сбежала, — и повезли меня в нашу квартиру. И тут начался обыск. Ужас что такое было! Все падало, билось. Они все швыряли, рвали, выкидывали. Разрывали подушки. Всюду лезли, что-то искали, хватали бумаги — все, что попадало под руку. Вели себя отвратительно. Я сидела не шелохнувшись. Что я могла сделать?! Под конец они сели писать протокол».
Леонид Пантелеев по-другому описывал арест Хармса. Он говорил, что «пришел к нему (Хармсу) дворник, попросил выйти за чем-то во двор. А там уже стоял "черный ворон". Взяли его полуодетого, в одних тапочках на босу ногу...».
Еще одна версия, ставшая легендарной, говорит о том, что Хармс вышел за табаком в магазин и был арестован. И так как он не вернулся в квартиру, никто так и не узнал, что с ним случилось.
21 августа было выписано постановление на арест Хармса. Утвердили его на следующий день. В постановлении говорилось:
«Ювачев-Хармс Д.И. к.-р. настроен, распространяет в своем окружении клеветнические и пораженческие настроения, пытаясь вызвать у населения панику и недовольство Сов. правительством.
Ювачев-Хармс заявляет:
— "Советский Союз проиграл войну в первый же день. Ленинград теперь либо будет осажден или умрет голодной смертью, либо разбомбят, не оставив камня на камне. Тогда же сдастся и Балтфлот, а Москву уже сдадут после этого без боя".
И далее: — "Если же мне дадут мобилизационный листок, я дам в морду командиру, пусть меня расстреляют; но форму я не одену и в советских войсках служить не буду, не желаю быть таким дерьмом. Если меня заставят стрелять из пулемета с чердаков во время уличных боев с немцами, то я буду стрелять не в немцев, а в них из этого же пулемета".
Ювачев-Хармс ненавидит Советское правительство и с нетерпением ждет смены Сов. правительства, заявляя:
"Для меня приятней находиться у немцев в концлагерях, чем жить при Советской власти"».
Очевидно, что в постановлении просто переписан текст доноса на Хармса. Тот, кто написал его, был наверняка знаком с Хармсом, но недостаточно хорошо. В доносе были перемешаны крупицы правды с тоннами лжи. Упоминаются выражения, для Хармса совершенно неприемлемые. Доноса оказалось достаточно, чтобы было открыто дело. После ареста Хармса в его квартире произвели обыск.
Перечень изъятых вещей: «1) Писем в разорванных конвертах 22 шт. 2) Записных книжек с разными записями 5 штук. 3) Религиозных разных книг 4 штуки. 4) Одна книга на иностранном языке. 5) Разная переписка на 3-х листах. 6) Одна фотокарточка».
Удивительно то, что после обыска в квартире остались большая часть записных книжек (около тридцати), рукописи, переписка. Сохранился почти весь архив Хармса, что почти равносильно чуду, которое трудно объяснить.
Интересен список предметов, изъятых у Хармса уже в здании НКВД: паспорт (он был выдан 7 июня 1941 года), свидетельство об освобождении от военной службы, свидетельство о браке, а также разные справки, результаты медицинских анализов, фотокарточки, часы, нашейный крестик, бумажник, записную книжку и членский билет Союза советских писателей, Евангелие 1912 года издания, лупа, два кольца, «три стопки и одна рюмка белого металла», портсигар, мундштук, четыре иконки — две медные, одна деревянная и одна — нашейная с благословением Даниилу Ювачеву от митрополита Антония, данным 22 августа 1906 года, брошка и две коробки спичек. Вместе с вещами было изъято стихотворение А. Введенского «Элегия»:
Пусть мчится в путь ручей хрустальный,
пусть рысью конь спешит зеркальный,
вдыхая воздух музыкальный —
вдыхаешь ты и тленье.
Возница хилый и сварливый,
в последний час зари сонливой,
гони, гони возок ленивый —
лети без промедленья.
Не плещут лебеди крылами
над пиршественными столами,
совместно с медными орлами
в рог не трубят победный.
Исчезнувшее вдохновенье
теперь приходит на мгновенье,
на смерть, на смерть держи равненье
певец и всадник бедный.
1 сентября Марина Малич написала Наталье Шанько открытку:
«Дорогая Наталия Борисовна,
Двадцать третьего августа Даня уехал к Никол<аю> Макаровичу, я осталась одна, без работы, без денег, с бабушкой на руках. Что будет со мной, я не знаю, но знаю только то, что жизнь для меня кончена с его отъездом.
Дорогая моя, если бы у меня осталась хотя бы надежда, но она исчезает с каждым днем.
Я даже ничего больше не могу Вам писать, если получите эту открытку, ответьте, все-таки как-то теплее, когда знаешь, что есть друзья. Я никогда не ожидала, что он может бросить меня именно теперь. Целую Вас крепко
Ваша Марина».
Николай Макарович — это Олейников, которого арестовали за четыре года до этого. Поэтому адресату сразу стало ясно, что произошло с Хармсом.
Немцы приближались к Ленинграду. 2 сентября началась блокада. С 11 сентября нормы выдачи продуктов по карточкам, и так небольшие, были урезаны: хлеба — до 500 граммов для рабочих и инженерно-технических работников, до 300 граммов — для служащих и детей, до 250 граммов — для иждивенцев; снижены нормы выдачи крупы и мяса.
Конечно, Хармс прекрасно понимал, чем ему может грозить арест в военное время. И он сразу сделал ставку на психическое расстройство. Он сознательно искажает факты своей биографии, наверно для того, чтобы создать впечатление плохой работы памяти. Например, он говорит, что учился в университете, на физико-математическом факультете, о своем отце сказал, что тот был археологом, причем упомянул, что тот был душевно больным, про арест указывает неправильную дату: вместо 1931-го называет 1930 год.
Хармс был подвергнут предварительной психиатрической экспертизе в тот же день, 23 августа. В «Акте медицинского освидетельствования», в графе «психическая сфера» указывалось: «В обстановке ориентируется. Имеет навязчивые идеи, внимание понижено. Высказывает фантастические идеи». Предварительно был поставлен диагноз: «психоз (шизофрения)». В заключение говорилось: «К физическому труду не годен. Следовать этапом может».
Во время допроса 25 августа, Хармсу задали всего два вопроса. Ему предложили «рассказать о своих преступлениях против Советской власти». Был получен ответ, что он «никогда никаких преступлений против Советской власти он не совершал». Затем следователь сообщил, что у него есть данные о том, что Хармс проводил антисоветскую деятельность, и предложил дать «правдивые показания», на это Хармс ответил точно так же.
В военное время расстрелять могли даже по подозрению в антисоветской деятельности, без суда и следствия. Но в деле Хармса были документы, не позволяющие этого сделать: справка из психиатрического диспансера и документ об освобождении от военной службы по причине психического заболевания. Хармс всячески поддерживал эту версию. Поэтому 27 августа было вынесено постановление о приостановлении следствия. Хармса направили на экспертизу в психиатрическое отделение тюрьмы, которая находилась при тюрьме № 2. Он был переведен в больницу 2 сентября. Экспертиза проводилась неделю, и 10 сентября было подписано «Заключение о психическом состоянии следственного заключенного Ювачева-Хармс Даниила Ивановича, 1905 года рождения, находящегося на испытании в отделении судебно-психиатрической экспертизы со 2 сентября 1941 г. по настоящее время».
В заключении говорится:
«Сознание ясное, правильно ориентирован во времени, месте и окружающем. Высказывает обширные бредовые идеи изобретательства. Считает, что он изобрел способ исправлять "погрешности", так называемый пекатум парвум. Считает себя особенным человеком с тонкой и более совершенной нервной системой, способной устранять "нарушенное равновесие" созданием своих способов. Бред носит характер нелепости, лишен последовательности и логики, так, например, объясняет причину ношения головных уборов, это желание скрыть мысли, без этого мысли делаются открытыми, "наружными". Для сокрытия своих мыслей обвязывает голову тесемкой или тряпочкой. Всем своим "изобретениям" дает особенное название и термин. Критика к своему состоянию снижена. Эмоциональный тон бледный, с окружающими контакт избирательный, поверхностный».
Комиссия пришла к заключению:
«...Ювачев-Хармс Даниил Иванович страдает душевным расстройством в форме шизофрении. Заболевание давнее, предсказание неблагоприятное.
Как душевнобольной Ювачев-Хармс в инкриминируемом ему деянии является не ответственным, т. е. невменяемым и подлежит лечению в психиатрической больнице».
Это заключение о невменяемости обвиняемого сильно усложняло задачу следствия, ведь все показания Хармса становились недостоверными. Нужно было искать другие доказательства. Следователь вызвал основного свидетеля, автора доноса — секретного агента НКВД, Антонину Михайловну Оранжирееву (в деле — «Оранжереева»), переводчицу, работавшую в Военно-медицинской академии. Ее допрос, фактически решивший судьбу Хармса, прошел 26 ноября.
Ситуация в блокадном Ленинграде в это время стала критической. С 20 ноября, то есть за шесть дней до допроса Оранжиреевой, Военный совет Ленинградского фронта установил самую низкую норму хлеба за все время блокады — 250 граммов по рабочей карточке и 125 граммов по служащей и детской. При этом рабочие карточки в ноябре—декабре 1941 года получала только третья часть населения. Для того, чтобы получить эти граммы, люди часами стояли в очередях на морозе. Других продуктов практически не было. Жители Ленинграда массово умирали от голода. Возросла преступность. Грабили булочные, магазины, убивали из-за продуктовых карточек.
Кем же была Антонина Оранжиреева (Розен), чья роль для Хармса оказалась роковой? Она была женщиной образованной, закончила курсы преподавателей иностранных языков, позднее Ленинградский университет, по специальности «географ-экономист». Работала в Академии истории материальной культуры, и в разных учреждениях АН СССР. Неизвестно, когда она стала агентом ГПУ-НКВД, но уже в послевоенное время она была одной из «наседок» в доме Анны Ахматовой. Причем так и не выявленной.
Выдержки из допроса Оранжиреевой: «Ювачева-Хармс могу охарактеризовать как человека, враждебно настроенного по отношению к ВКП(б) и Советской власти, занимающегося проведением антисоветской деятельности». При этом она уточняла, что никаких неприязненных отношений у нее с Хармсом не было. На просьбу следователя конкретизировать факты антисоветской деятельности Хармса она рассказала: «Мне известно, что Ювачев-Хармс, будучи антисоветски настроен, после нападения фашистской Германии на Советский Союз систематически проводил среди своего окружения контрреволюционную пораженческую агитацию и распространял антисоветские провокационные измышления. Ювачев-Хармс в кругу своих знакомых доказывал, что поражение СССР в войне с Германией якобы неизбежно и неминуемо. Хармс-Ювачев говорил, что без частного капитала не может быть порядка в стране. Характеризуя положение на фронте, Ювачев-Хармс заявлял, что Ленинград весь минирован, посылают защищать Ленинград невооруженных бойцов. Скоро от Ленинграда останутся одни камни, и если будут в городе уличные бои, то Хармс перейдет на сторону немцев и будет бить большевиков. Хармс-Ювачев говорил, что для того, чтоб в стране хорошо жилось, необходимо уничтожить весь пролетариат или сделать их рабами. Ювачев-Хармс высказывал сожаление врагам народа Тухачевскому, Егорову и др., говоря, что если бы они были, они спасли бы Россию от большевиков. Других конкретных высказываний в антисоветском духе Ювачева-Хармса я теперь не помню».
Эти показания были очень нужны следствию, так как в полной мере доказывали, что Хармс, хотя и был невменяемым, но все же представлял опасность. Это дало основание для отправки его на принудительное лечение в психиатрическую больницу.
Следователь Артемов, тот самый, что проводил допрос Хармса 25 августа, вынес постановление, в котором указал, что Хармс «с начала войны между СССР и фашистской Германией проводил среди своего окружения контрреволюционную пораженческую агитацию, направленную к подрыву мощи Советского Союза, к разложению и деморализации тыла Красной Армии».
Так как Хармс был признан невменяемым, его дело отправили в военный трибунал пограничных и внутренних войск НКВД Ленинградского военного округа для применения в его отношении мер принудительного лечения.
5 декабря, это постановление утвердили, 7 декабря состоялось заседание военного трибунала, на котором было вынесено решение: «Ввиду того, что согласно заключения судебно-психиатрической экспертизы от 10/IХ-41 г., обвиняемый Ювачев-Хармс признан душевнобольным и невменяемым в инкриминируемом ему обвинении, но по характеру совершенного им преступления он является опасным для общества, руководствуясь ст. II УК РСФСР, Ювачева-Хармс направить в психиатрическую лечебницу до его выздоровления, и дело возвратить в I Спецотдел УНКВД ЛО».
В психиатрическое отделение тюремной больницы при «Крестах» Хармса перевели в середине декабря. В городе в это время голод достиг максимальных размеров, уже были зафиксированы первые случаи каннибализма. Марина Малич позднее говорила, что она вплоть до декабря не знала, где находится ее муж. Это было обычной практикой в то время.
В одном из учреждений НКВД ей даже сообщили, что его эвакуировали в Новосибирск. В жизни Марины к тому времени многое изменилось. Дом на Надеждинской был частично разрушен, ей пришлось переехать в «писательскую надстройку». К тому времени было уже известно об аресте Введенского, пропал без вести на фронте Липавский. Марина так и не смогла устроиться на работу, голодала и почти не выходила из дома.
В декабре Марина узнала, где находится ее муж и два раза приходила, передавала ему посылки. В своих воспоминания она говорила, что в то время сугробы были выше ее роста, она переходила Неву по льду, причем дорога из-за ее слабости занимала несколько часов. Что она могла передавать в передачах? Кусочек хлеба, кусочек сахара... пожалуй все.
В третий раз Марина пошла на Арсенальную набережную в феврале 1942 года. О последнем визите она вспоминала: «Там, где в окошко принимают передачи, кажется, никого не было или было совсем мало народу.
Я постучала в окошко, оно открылось. Я назвала фамилию — Ювачев-Хармс и подала свой пакетик с едой. Мужчина в окошке сказал:
— Ждите, гражданка, отойдите от окна, — и захлопнул окошко. Прошло минуты две или минут пять. Окошко снова открылось, и тот же мужчина со словами:
— Скончался второго февраля, — выбросил мой пакетик в окошко. И я пошла обратно. Совершенно без чувств. Внутри была пустота».
Читайте также:
Протоколы допросов Даниила Хармса 31—32 год.