Неопределённое
Тексты, которые мы не отнесли даже к «зарисовкам» и в которых нам часто затруднительно выделить вообще какой-либо акцент, мы условно отнесём к «рубрике» «Неопределённое». В основном это тексты раннего периода, когда хармсовские приёмы ещё не сформировались.
«Александр Иванович Дудкин: Вот уже 7 часов утра...» — возможно, первый прозаический текст (отчасти сценка) Хармса. Неоконченный. Он ещё очень далёк от «зрелого» Хармса. Хотя в нём можно увидеть некоторые зачатки будущих текстов. Например, в Александре Ивановиче Дудкине можно угадать черты Александра Ивановича Введенского (Дудкин произносит и характерные квази-биографические реплики: «Мне не во что одеться <...> Я вчера пришёл, положил всё на стул и нет ничего»)1. Дудкин думает разбудить Пелагею. Упоминание петухов («Петухи давно пропели») напоминает о сельской жизни. Вспоминается намного более поздний текст «Феодор Моисеевич был покороче...», где мы угадывали в Авакуме Николаевиче самого Хармса (благодаря его «черезвычайно длинному росту»). Дело явно происходило в сельской местности, а в конце появлялась «скотница Пелагея». Феодора Моисеевича мы не идентифицировали никак (да это было и не нужно), теперь же есть небольшое основание увидеть в нём Введенского. Впрочем, это совершенно непринципиально.
Приблизительно того же мнения мы и об «Истории Сдыгр Аппр». Хотя в ней уже можно угадать неординарного автора с чрезвычайной языковой одарённостью, превосходным чувством ритма и оригинальной фантазией. Одних поэтических вставок достаточно, чтобы предугадать большой успех хармсовской поэзии у детей. Однако, это ещё первые прозаические «блины». Текст — действительно абсурдный, с оттенком «чинарского» взгляда на мир. Все мотивы здесь в игрушечном виде (неадекватное описание и восприятие действительности, невозможность отличить главное от второстепенного и т. д.2). Игрушечное здесь даже насилие (игрушечное отрывание руки, отрывание ушей после которых персонажи продолжают вести себя как ни в чём ни бывало и как дети), что совершенно невероятно для позднего Хармса (ср. с «Охотниками», написанных всего через четыре года). Игрушечны и «миллиционеры». «Одного миллиционера звали Володя, а другого Сережа. Володя схватил Серюжу за руку, а Сережа схватил Андрея Семеновича за рукав [рука-то вырвана], и они все втроем побежали». Полностью отсутствует тема половой порочности, хотя у «зрелого» Хармса она бы обязательно в соответствующих местах проявилась («там неумест<н>о какое-либо сожительство», «Один даже хватил Сережу кнутом по заднице», «Профессор держал в руках ножницы и вырезал платье на животе своей жены. Когда показался голый женин живот, профессор потер его ладонью и посмотрел в него, как в зеркало»). В этом тексте уже есть доктор, но он совершенно другой. Можно даже сказать, что его и нет. Происходящее действительно напоминает карнавал. Видно, что Хармс уже осведомлён об ужасах, но пока ко всему этому относится с иронией и — главное — легко... Впрочем, долго это не продлится...
Рассказ с «чинарским» названием «Вещь» — шаг вперёд. Правда, не слишком большой. Это настоящий «склад» (или, в каком-то смысле, «свалка») мотивов. Мотив пьянства отомрёт. Но здесь и мама, и папа всё время пьют. Может, обилие выпитого как-то связано с тем, что горничная Наташа двоится буквально — в квартиру приходит якобы вторая такая же Наташа. Интересно отметить, что уже здесь много таинственного. При этом жуткого. Сначала таинственный стук в дверь. Потом загадочное заглядывание в окно. А затем и вовсе «В окно попытался влезть какой-то человек в грязном воротничке и с ножом в руках». Более того, он даже отрывает окно и входит. Авторское предчувствие сокрытого зла, которое здесь получает воплощение3. Но этот человек также таинственно пропадает из повествования — словно его и не было. Может, это (как и почти всё в рассказе) и вовсе видение, которое можно списать на пьянство. Пока, видимо, автор считает, что всё не так плохо и опасное сокрытое можно не замечать. Или его и вовсе нет. В этом рассказе присутствуют и зачатки половой темы: «Папа выпил еще и вдруг, схватив маму, посадил ее на буфет. У мамы взбилась седая пышная прическа, на лице проступили красные пятна, и, в общем, рожа была возбужденная». А вот что у Хармса на высшем уровне уже сейчас, так это «мерзость быта»: «...вылез монах. Горничные так переконфузились, что одну начало рвать. Наташа держала свою подругу за лоб, стараясь скрыть безобразие». Есть тут и насилие: со стороны вылезшего «из под пола» монаха по отношению ко всем находящимся в комнате. Заканчивается рассказ инородными, совсем не хармсовскими (а, скорее, чеховскими) мотивами. Папа кричит: «Вы смотрите на меня как на неудачника! Я вам не преживальщик! Сами вы негодяи!». Папа орал всю ночь, «пока не взял папку с делами, одел белую фуражку и скромно пошел на службу». Признаем, не самое новое слово в литературе... Писать прозу Хармс, как мы видим, пока что не очень в состоянии. Неудивительно, что в раннем периоде у него такой высокий процент текстов из самоописательных «рубрик» «Я» и «чинари».
Следующий текст «Елена Ивановна — Ну вот, Фадей Иванович...» не содержательнее предыдущих. Это сценка; по-видимому — зачаток будущих «водевилей». Пока это напоминает попытку (не вполне успешную) соединить элементы и приёмы русской классики с хармсовской схемой письма. Беседа абсурдна: персонажи не слышат друг друга (вновь в первую очередь вспоминается Чехов), цепляются за слова, а не за мысли (что будет позднее очень удачно усилено в «Пиесе»), бессвязно меняют темы, говорят штампами, при этом неуместно их используя.
Это раннее заимствование классического арсенала легко объясняется тем, что у Хармса пока не готовы собственные «рубрики». Ещё один пример подобного текста — «В одном городе, но я не скажу в каком...», где просто даётся описание «совершенно незаметного человека» (из русских классиков это ближе всего к Гоголю).
В связи с этим сделаем прыжок в хронологии и упомянем существенно более поздние тексты. Набросок «В семь часов Николай Николаевич встал, поел сёмьги и поехал на службу...»: сюжет не совсем хармсовский (описывается день Николая Николаевича, который поехал на службу, но ничего там не делает, а только просто так сидит, ест и пьёт), поэтому, видимо, повествование заброшено. А также удивительно примитивный (насколько можем судить) для «зрелого» Хармса текст «Однажды один человек по имени Андриан, а по отчеству Матвеевич и по фамилии Петров...», написанный в манере, отсылающей к Гоголю, и где, кажется, нет ничего, кроме определённой игры: «служащие» (Парамон Парамонович, Игорь Валентинович, не то Карл Игнатьевич не то Карл Иванович, Николай Ипполитович, Пантелей Игнатьевич) на «службе» подробно обсуждают слегка изогнувшийся книзу нос Андриана Матвеевича.
Сценка «Баронесса и Чернильница» — очередной абсурдный «склад» («свалка»), из которого потом вырастут «рубрики». Возможно, зародыш «американского», иного (один из персонажей — сам Христофор Колумб). Интересно, что эта сценка во многом сходна с «Тюком» (подробно изучавшегося нами). Сравнив эти два текста, можно наглядно увидеть колоссальную дистанцию, пройденную Хармсом всего за пару лет.
Текст «Мы лежали на кровати...» (состоящий из четырёх частей) — не менее невнятен. Смесь абсурда и эзотерики. Однако на этот раз ощущается особая лирическая интонация. Текст напоминает стихи. Что передают стихи? Ощущение. Вероятно, здесь в центре поиск-размышление об ином, возвышенном.
«Одна муха ударила в лоб бегущего мимо господина, прошла сквоз его голову и вышла из затылка...» — с этим текстом мы уже встречались, поскольку в нём достаточно колоритно описаны «чинари». Но в целом, это всё тот же «склад». Странное, сокрытое переплетается с житейским; чудесное с мещанским и бытовым; абсурдное с ясным. Текст буквально начинается с чуда (первое предложение). Неинтересного (до чуда, о котором мы столько говорили в предыдущей книге, ещё очень далеко), но всё же чуда. Дернятин (персонаж, в котором можно увидеть «Я») «был весьма удивлён», но не более того (так и более поздние обитатели «мира» будут удивляться чуду, но не смогут хоть сколь-нибудь адекватно его осознать). Сам Дернятин так об этом думает: «Что бы это такое значило? <...> Ничего такого мне в голову не приходит, чтобы я мог понять, в чем тут дело. Во всяком случае, ощущение редкосное, похожее на какую-то головную болезнь. Но больше об этом я думать не буду, а буду продолжать свой бег4». Достаточно характерно сказано о восприятии чуда: «головная болезнь», думать об этом не будем, а продолжим «свой бег». Интересно, что ближе к концу текста о том же самом чуде (мухе, ударившей в лоб, прошедшей сквозь голову и вышедшей из затылка) говорит и «игумен Миринос II». С ним оно произошло «14 лет тому назад», но он до сих пор помнит, как «остался сидеть на крыльце с восхищенной улыбкой», поскольку «наконец-то воочию увидел чудо». Игумену чудо доступно. А для Дернятина — нет...5
Ещё один ранний расплывчатый текст, состоящий из нескольких частей: «Однажды Андрей Васильевич шёл по улице и потерял часы. Вскоре после этого он умер...». Это уже готовые «потери». Отличие (и ключевое) в том, что пока у Хармса всё ещё перемешано. Это только начало достаточно длинного и странного повествования, где чего только ни будет. Тут ещё много «раннего» хармсовского абсурда, но некоторые чёткие вещи распознать можно. Например, приметы «водевиля». Канон — биография. «Сдвиг» — перевёрнутая последовательность, абсурдные переходы и безумие. Также в этом тексте уже практически оформился хармсовский доктор: всегда во все оружии и дееспособен. Он непременно что-то сделает. Неважно что. «...Профессор Мамаев в торопях забыл снять с пациента простыню и срезал ему вместо горба что-то другое, кажется затылок. А горб только потыкал хирургическими ножницами». Ужасен тут и рассказчик: например, для него эта операция не дикость, а всего лишь «неприятность». Присутствует здесь и тема пола («...Василий Антонович обнял Марию Михайловну и назвал её своей владычицей...» и далее; «Хню и Фы сели рядом и стали думать о разных смешных вещах и очень долго смеялись. Наконец у Хню родился Бубнов»6). В общем, очередной ранний текст. Но уже с некоторыми готовыми образами, мотивами и приёмами, которые наполнят «зрелый» период.
«Нам бы не хотелось затрагивать чьих либо имён, потому что имена, которые мы могли бы затрону<ть>, принадлежат столь незначительным особам, что нет никакого смысла поминать их тут, на страницах, предназначенных для чтения наших далёких потомков...». Возвышенная интонация. С которой контрастирует дальнейшее повествование: описание сна «Андрея Голова». Этот уже далеко не ранний рассказ не вписывается в давно сформировавшиеся к тому моменту «рубрики». Может, это была попытка написать что-то новое. Судя по всему, она не задалась, потому текст был оборван.
Один рассказ в этой «рубрике» выделяется. «Судьба жены профессора». Это текст, несомненно, «зрелого» периода. Но по сути, структуре, по обилию неиерархизированных мотивов, по отсутствию смыслового центра — он напоминает ранний. Тут есть и детали советского быта, и абсурд, и «потери», и «пол». Есть и фирменные хармсовские приёмы: «А в саду к ней какой-то матрос пристал. Пойдем да пойдем, говорит, спать. Она говорит: "Зачем же днем спать?" А он опять свое: спать да спать». Интересно, что идиот-рассказчик, в точности как и профессорша, ничего не понял. «И действительно, захотелось профессорше спать». Рассказчик ещё особенно себя проявит в конце, со своими «резонёрскими» репликами: «И вот сидит совершенно нормальная профессорша на койке в сумасшедшем доме, держит в руках удочку и ловит на полу каких-то невидимых рыбок. Эта профессорша только жалкий пример того, как много в жизни несчастных, которые занимают в жизни не то место, которое им занимать следует». Это один из самых любимых широкой публикой рассказ Хармса. Особенно благодаря (действительно выразительному) образу Льва Толстого в руках с ночным горшком, который он несёт «всему свету показывать». Тем не менее, ничего «определённого» мы в нём, к сожалению, увидеть так и не смогли.
Примечания
1. Кроме того, Валаамов и Дудкин обсуждают выигрыш «200.000» рублей, что напоминает о знаменитом письме Хармса Введенскому («Дорогой Александр Иванович, я слышал, что ты копишь деньги и скопил уже тридцать пять тысячь...»).
2. Ср., например, «Его характерной чертой является длинная черная борода» с текстом «Антон Антонович сбрил себе бороду и все его знакомые перестали его узнавать...».
3. Через два года у Хармса появится похожий «человек <...> в рыжих сапогах и со злым лицом» («Как странно, как это невыразимо странно...»).
4. Сравним также с предстоящим бегом Макарова и Сампсонова («"Макаров! Подожди!" — кричал Сампсонов...»). Из зарождающихся мотивов бросается в глаза и неспособность персонажей «мира» отделить главное от второстепенного: пассажир в автомобиле интересуется не тем, что машина, по их мнению, сбила «странника», а под какие именно колёса — передние или задние — он попал. Но опасность смерти («Осторожные люди всегда ходили по голубой дорожке с опаской, чтобы не умереть. Тут смерть поджидала пешехода на каждом шагу...») тут отнюдь не настоящая, а игрушечная: «Уже Дернятин понял, что он не умер. Смерть в виде автомобиля миновала его». Мы не раз отмечали это некое легкомыслие и роскошь не замечать зло и смерть, которые «ранний» Хармс ещё мог себе позволить. Также сопоставим, как «Профессор Дундуков спал в столовой на рояле» и Феодора Моисеевича, которого «уложили спать на фисгармонию». Напомним, в Феодоре Моисеевиче («Феодор Моисеевич был покороче...») мы угадывали «чинаря», даже, возможно, Введенского. Это сходится с тем, что и в Дундукове («профессоре железных путей») — методом исключения — можно тоже увидеть Введенского, т. к. остальных «чинарей» мы в этом тексте идентифицировали. Наконец, последнее предложение перед крохотной «Главой II»: «И под рыбацкие песни засыпала семья Рундадаров». При этом до этого отдельно отмечено, что «Платон Ильич сам запирал за ними дверь и шел к Анне Маляевне». Через много лет Хармс подобным образом завершит и «Пашквиль» (чем и разрешится интрига рассказа): «...а потом они спать закладываются. Ночью, если им мухи не мешают, они спят спокойно, потому что уж очень они люди хорошие!».
5. Хотя, ещё раз отметим, чудо это — так себе... Больше Хармс никогда впрямую не скажет, что произошло чудо (разве что по-видимому невоплощённый план «Мальтониус Ольбрен» — некоторое исключение).
6. Кстати, в появлении загадочных имён «Фы» и «Хню» (родителей «стандартного» Бубнова) можно угадать дореволюционную эпоху. Тогда были «Фы», «Хню», реплики «Точно так ваше сиятельство».